Теория вечной жизни - Родни Коллин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тогда ему станет ясно, что его единственный шанс – это стать сознательным сейчас. Он практически поймет тот принцип, что единственный способ передать память в другую жизнь – силой сознания в этой жизни. И он поймет, что цель приобретения сознания при жизни в том, чтобы остаться сознательным после смерти.
Глава XI
Отделение страданием
Подготовкой к непомерно трудной задаче сохранения сознания после смерти должно быть развитие самосознания при жизни. Прежде чем может идти речь о самосознании после смерти, некий принцип сознания должен выявиться из тела уже при жизни и суметь изучить все проявления этого тела объективно в благоприятных условиях физического существования. Этот принцип сознания должен научиться помнить себя, то есть помнить все проявления его физического тела и их отношения к нему – сейчас. Никаким другим образом мы не можем представить себе память, сохраненную в другом времени.
В стремлении приобрести сознание в телесной жизни мы находимся в положении человека в открытом море, в лодке, давшей течь, который старается научиться плавать, пока лодка еще на плаву, ибо он знает, что, когда лодка потонет, будет слишком поздно. Это умение плавать в другом мире, это приобретение постоянного принципа сознания связано с намеренным созданием души.
Оставляя в стороне на время великих мистиков и религиозных учителей, мы можем ясно увидеть, что именно этим путем шли многие из великих писателей, художников и музыкантов, чья тайна, если мы не допускаем такой возможности, ускользает от нас.
В творчестве Шекспира, например, мы чувствуем огромное крещендо понимания всех слабостей, страстей, жертв, борений и устремлений людей, что неизбежно подразумевает обнаружение всех сторон человеческой природы в себе самом, то есть путем самосознания. В то же время именно за счет такого ясного видения и выражения всех человеческих страстей нечто в самом Шекспире, как мы можем почувствовать, постепенно отделило себя от них, помня все это и тем не менее оставаясь в стороне. В «Юлии Цезаре», «Макбете», «Гамлете» мы как будто видим изображение во многих лицах одного и того же человека, который проживает через величайшие страдания и трагедии, которые может принести жизнь, но в ком тем не менее нечто уже начинает существовать независимо от этого, независимо от его собственных человеческих чувств по отношению к этому. Именно таковая способность придает этим персонажам странное свойство неадекватности, если мерить их стандартами мира. Они уже идут по иному пути, чем все остальное человечество: их жизни уже не имеют смысла с точки зрения мирских результатов. Ибо они начинают помнить себя.
Еще более яркий пример можно найти в длинном ряду автопортретов Рембрандта, которые, если взять их вместе, подходят ближе к изображению длинного тела человека, чем что-либо иное в искусстве и литературе. С самого раннего из них мы наблюдаем, как Рембрандт старается видеть себя, пытается запечатлевать на холсте с ужасающей объективностью моменты страха, глупости и бесконтрольного веселья, когда он застает себя врасплох, погруженным в почти животную бессознательность[74].
Постепенно он способен отделять себя от все большего числа этих слишком человеческих проявлений Рембрандта, и уже в поздних своих автопортретах он, кажется, видит всего себя извне и со стороны. Мы получаем ошеломляющее впечатление, что этот взгляд отделил себя от бренной человечности, и что Рембрандт знает и помнит себя совершенно по-другому, чем обычные люди.
У этого процесса есть и другая сторона. Очевидно, что одно из условий бегства от некоторых обстоятельств жизни и некоторых физических ограничений в том, что сперва должны быть реализованы все или бо́льшая часть возможностей, заложенных в этих ограничениях. Обычные люди осуждены на повторение своих жизней, потому что они еще не начали осознавать возможности, которые содержатся в этих жизнях. Но у таких людей, как Рембрандт или Шекспир, ситуация совершенно иная. Количество наблюдения и понимания, по отношению ко всем сторонам и ситуациям человеческой жизни, ко всем классам и типам человеческих существ, которое было извлечено из материальной жизни Шекспира, неисчислимо.
Повторение вызвано недостатком понимания. Это тот механизм, посредством которого каждый человек получает шанс понять больше, стать более сознательным в своих реальных условиях – ибо, если он не может контролировать имеющиеся, он определенно не сможет контролировать и другие, менее знакомые. Но Шекспир и Рембрандт уже получили и извлекли невероятное количество понимания из своих собственных жизней, и поэтому почти невозможно представить, что такие жизни будут повторяться так же, как должны повторяться несознательные.
Например, невозможно поверить, что Шекспир должен снова написать «Гамлета». Он уже сделал это однажды – и сделал совершенно. Повторение совершенства означало бы некую бесполезную трату, очевидно, не заложенную в космических законах. Несовершенство повторяется, совершенство – нет. И тем не менее «Гамлет» существует в истории. В его бесчисленных постановках были заняты сотни актеров и режиссеров, они повлияли на десятки тысяч зрителей, создали моду, фразы и направления мысли, которые окрашивают всю нашу цивилизацию, и проникли даже в ее самые механические аспекты. Поэтому кто-то должен написать «Гамлета».
Чтобы избежать возвращения, Шекспир должен научить кого-то другого написать «Гамлета». Он должен поставить кого-то другого на свое место. Тогда он окажется свободен для других задач. И на самом деле этот пример очень удачен, ибо в знаменитом споре о Бэконе-Шекспире мы, кажется, видим в обычном времени неясный след того, как авторство великого исторического труда переходит от одного человека к другому, в следующих друг за другом возвращениях.
Как такие люди приходят к своему странному положению, столь близкому к свободе? Их самое очевидное отличие состоит в их сильном желании видеть объективно – даже самих себя. Но кроме этого нас не может не поразить та странная роль, которую, как кажется, играет для них страдание. Вновь и вновь мы видим, как в жизнь таких творческих гениев входит великая трагедия, которая кажется странно неотвратимой, которой они не стараются избежать, и которая им неким удивительным образом, как кажется, необходима. Как будто на определенной стадии их растущей объективности по отношению к себе никакое обычное переживание уже не имеет достаточной глубины, ничто иное, кроме страдания, не может быть достаточным испытанием их приобретенной силы.
Это особенно характерно для таких людей при приближении смерти. Рембрандт в конце своей великолепной карьеры умер больным, забытым и совершенно одиноким. Бетховен, глухой, разбитый параличом, беспомощный и покинутый, был забыт даже тем пьяным юнцом, которого послали за доктором. Толстой умер на деревенской железнодорожной станции, когда в возрасте 82 лет ушел из дома в невозможное паломничество в Тибет. Ньютон так далеко вышел за рамки обычных отношений с людьми, что его лечили как сумасшедшего, и то же самое произошло с Ницше.
Конечно же, жизнь каждого человека трагична и одинока. Но в этих случаях трагедия и страдания играют, кажется совершенно иную роль, чем в жизни обычных людей. Обычные люди растрачивают свои страдания бессмысленно и бесполезно, и для них стремление уйти от бессмысленной боли – без сомнения правильно. Но в некоторых других случаях входит, как кажется, совершенно иной элемент намеренного страдания. Страдание не избегается, но его даже ищут – просто потому, что это самая трудная вещь, с которой человек может иметь дело, и величайшее испытание его способности отделения сознания от телесных проявлений и наблюдения их сверху вниз объективно.
Если мы обратимся к великим религиозным учителям человечества, мы найдем такое намеренное страдание, доведенное до пределов, которые с точки зрения обычных людей совершенно непредставимы. Одно-единственное слово Пилату могло все изменить. Но Христос не делает совершенно ничего, чтобы предотвратить свое распятие, и на самом деле действует так (учитывая обстоятельства и настроение народа), чтобы сделать его неизбежным. Сократ ведет себя подобным же образом перед афинским сенатом. Будда сознательно съедает отравленную пищу, предложенную ему кузнецом в придорожной деревне. А Миларепа, тибетский святой, когда один из завистливых пандитов обещает своей любовнице бирюзовый камень, если она даст мудрецу чашу с отравленным творогом, вначале посылает женщину назад, чтобы получить свою награду, а затем добровольно принимает чашу. В каждом из этих случаев рассказчиками передано предельно ясно, что такая добровольная смерть сопровождается страшной агонией, которая ясно предвиделась и была привлечена намеренно.