Остров женщин - Альваро Помбо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Не знаю, Томас, веришь ты в посылаемый свыше дар или нет, но в этом доме он всегда был. И в этом, и в доме моей сестры — в обоих. А то, что даровано, сохраняется навеки. Что всегда было в этом доме, и ты это знаешь, и твои родители, потому что наши семьи знакомы всю жизнь, так это сила воли, она всегда тут была и есть, а музыка и есть воля, потому что воля проявляется в музыке. Метод, который я считаю лучшим, Томас, — это интуитивный метод, когда учеников оставляют один на один с большим оркестром, исполняющим, например, Концерт для фортепьяно с оркестром Рахманинова или любое другое произведение…»
Это оказалось невыносимо скучно. Виолета, хотя она тоже не могла правильно положить на клавиши все пять пальцев правой руки, отвечающей за мелодию, не говоря уже о пяти пальцах левой, отвечающей за аккомпанемент, тем не менее весьма сносно пела песни, которые Томас со всей торжественностью играл на пианино. В мои шестнадцать лет этот достойный монастыря спектакль, разыгрываемый Виолетой и Томасом, которые всерьез распевали песни из репертуара школьного хора, начиная от «Pange lingua»[33] и «О, добрый Иисус» и кончая «Рядом с моей хижиной сад и огород», не вызывал ничего, кроме отвращения. Но чтобы не подумали, будто мне это неинтересно, и чтобы не присутствовать и не отсутствовать постоянно, я то появлялась на занятиях, то исчезала. Идея, конечно, дурацкая, но в конце сентября меня посетила еще одна не менее дурацкая: якобы я как старшая сестра обязана присутствовать на музыкальных вечерах Виолеты и Томаса Игельдо и при этом как бы деликатно отсутствовать или делать вид, что я отсутствую, но на самом деле все время находиться при них. Странно, что я все это предпринимала, не понимая сути происходящего во время их занятий. Суть же эта состояла в зарождении влюбленности, что Томасу представлялось ясным и понятным, а Виолете — чем-то смутным, заманчивым, приятным, даже комичным, но не более.
Нашего не слишком напряженного внимания хватило на три или четыре занятия — это было все равно что пытаться наполнить водой корзину, пусть даже тщательно сплетенную из тонких прочных прутьев. Неистовый пыл тети Лусии передался только Томасу Игельдо с его романтическим складом ума. Видимо, он всерьез рассчитывал изучить с нами всю ту музыку, которую сам когда-то знал. Теперь он приходил без галстука, без всяких там «будьте так добры, сделайте милость» и прочих расшаркиваний. С помощью разных принесенных в ящике инструментов и вертушки вроде той, которую используют для натягивания спиц на велосипеде, он настраивал пианино, садился за него и смотрел на нас, повернув голову или подняв ее, если мы, завороженные мелодиями, извлекаемыми из этой рухляди, окружали его. На пюпитре, освещенные лампой, покоились ноты. Лампу принесла Виолета, хотя Томас об этом не просил, а нам с Фернандито это и в голову не пришло; правда, из четырнадцати лампочек горели всего три. Когда мы с Томасом и Фернандито поднялись в башню, Виолета была уже там, что очень меня удивило. Она даже удлинитель нашла и включила лампу в единственную в здании розетку, находившуюся на третьем, последнем этаже. В отличие от двух других, этот был меблирован, и иногда по вечерам после прогулок тетя Лусия, по ее словам, писала там письма, хотя я никогда не видела, чтобы она подходила к почтовому ящику у выхода, откуда наши письма обычно забирали или почтальон, поднимавшийся к нам дважды в неделю, или Мануэла, которая три-четыре раза в неделю спускалась в Сан-Роман за покупками. Лампа освещала пюпитр, клавиатуру, волосы и спину Виолеты. В тот вечер и в следующий играл и рассказывал только Томас, это были настоящие концерты пианиста и музыковеда Томаса Игельдо, а мы трое составляли его благодарную аудиторию. Так прошла неделя или больше, пока Томас с застенчивостью, присущей людям, которые могут выступать или представлять что-то на публике, но не могут напрямую к ней обратиться, не спросил, что из исполненного и рассказанного нам больше всего понравилось и запомнилось. Никто из нас ничего не помнил. Я осмелилась сказать, что мне очень понравился Шопен и вообще романтизм, но больше всего — «Легенды» Густаво Адольфо Беккера. Томас Игельдо улыбнулся и сказал:
— Да, конечно.
— У нас ведь нет ни учебника, ни даже записей, поэтому невозможно ничего повторить, — сказал Фернандито.
— Я не так уж много помню, но мне все показалось чудесным, — сказала Виолета. — И я думаю, очень трудно научиться играть на пианино, как вы. Все было хорошо, просто замечательно, а еще я помню, что значит полонез и что Шопен, кажется, был поляком.
Томас задумчиво смотрел на нас, я смотрела на Виолету, а она — на Томаса, и глаза у нее округлились и блестели точно так же, как когда она стояла у клетки с мандрилом в зоопарке Летоны, куда нас возила тетя Лусия.
— Возможно, — словно сам себе сказал Игельдо, — я немного перестарался, забыл про ваш возраст. Да, боюсь, что так.
Услышав про возраст, Фернандито заявил:
— Я уже большой, я на Рождество попросил себе дробовик.
— Конечно, вы все уже большие, это ясно, кто же спорит, но возможно, вам следовало начинать учиться музыке несколько иначе.
Томас Игельдо оказался ответственным человеком, поскольку в следующий раз принес под мышкой маленькую доску и мелки и начал с того, что он называл музыкальным языком. Например, фраза: «Сегодня ночью маяк не светит, потому что не может светить без газа…» на этом языке записывалась так: «Мисольдодосиредосилясилясольфа…» Это были ноты, рассыпанные по линейкам и между ними на нотном стане, который Томас тоже нам нарисовал на доске. Помню, он сказал еще, что вся сложность и красота музыки начинается с этой простой вещи. К сожалению, нам с Фернандито, очарованным концертами первых дней, новое занятие показалось скучным. «Подумаешь! — сказал Фернандито. — Да я запросто могу сыграть это на флейте, если захочу», и пошел искать флейту, чтобы продемонстрировать Томасу Игельдо, что он не болтун. Я сначала пыталась вникнуть, но вскоре сольфеджио и скрипичные ключи совершенно перестали меня интересовать и не вызывали ничего, кроме досады. Виолета и Фернандито продолжали заниматься, а я стала приходить позже или вообще не приходила. Однажды я заявилась в конце занятий и обнаружила Виолету и Томаса Игельдо сидящими на табуретах друг напротив друга. Клавиши мерцали между ними, в душе у меня что-то сместилось, и они показались мне двумя влюбленными.
В те дни я обнаружила в себе склонность к исследованию чувств, как некоторые склонны к исследованию ошибок. Обычно подобную склонность приписывают женщинам, считая их более нудными и дотошными, чем мужчины, но это несправедливо. Возможно, причина подобной предрасположенности в том, что душа никогда не бывает удовлетворена и не желает скрывать свою неудовлетворенность. Мое стремление к преувеличению эмоциональной стороны, силы чувств и их способности в любой момент стать еще сильнее привело к тому, что образ Томаса и Виолеты, сидящих в полутьме друг напротив друга или за пианино на втором этаже башни в рассеянном свете лампы, такой наивный, романтичный и беспечный, стал для меня источником особого удовольствия. Мне нравилось подниматься наверх и смотреть на них, погруженных в музыкальные занятия и освободившихся от давления тети Лусии (которая, казалось, напрочь забыла о музыке и перенесла всю свою энергию на толстый том с романами всех Бронте). Встречались ли они молча взглядами? Я не могла сказать с уверенностью, что нет, тем более что молчаливые взгляды идеально подходили к этой паре, растворенной в сумерках на втором этаже башни. В таких случаях люди старшего возраста обычно прибегают к вычурной фразе: «Как чудесно подходят друг другу эти двое!» Но когда я смотрела на Виолету и Томаса Игельдо, ничего подобного мне в голову не приходило, потому что я тоже чувствовала себя втянутой в неожиданное романтическое приключение. Сейчас, спустя столько лет, я могу сказать, что видела тогда, в шестнадцать, когда смотрела на Виолету и Томаса Игельдо: я видела необыкновенную духовную связь; возможно, эта мысль была навеяна гравюрой, где Данте тайком следит за идущей по площади Беатриче.
Любые естественные, открытые, всеми признанные любовные отношения, все, что напоминало брак, казалось мне в то время ненужным, заурядным, лишенным остроты. Конечно, по большей части такие представления были, подобно музыкальным озарениям, всего лишь бессознательными движениями души; меня вдохновляло все то, в чьем существовании я не сомневалась, но о чем не могла составить четкого суждения. Поэтому мне доставляло удовольствие смотреть на Виолету и Томаса так же, как на изысканный, наполненный светом пейзаж.
Прекрасные вещи вызывали у меня в то время особый интерес: они меня занимали и забавляли; далекий от моего одиночества образ, который тем не менее являлся моим отражением, — образ Игельдо и Виолеты у пианино, связанных неожиданно открывшейся прелестью Лунной сонаты Бетховена, настолько проникал мне в сердце, что оно выражало свой восторг частыми ударами.