Символ веры - Гелий Рябов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом припер буксир, баржу прицепили, капитан буксирный чего-то заартачился, так ему стволом в шею — и ничего, пошел. Вижу: усохший бегает по палубе, развешивает свертки. Потом чего-то на колени встал, креститься начал. Поврежденный не то? Плевать. Моей печали здесь нет.
Вернулся буксир, все попрыгали на берег, и тут четырежды рвануло, да как… Уши заглохли вмертвую. А баржа взъехала носом в небо да и ушла под воду со стороны кормы. Только пузырь огромный лопнул поверху — и все. Слышу: «Вы скольких привезли?» — «А не считали. Всех, кого взяли». — «А у меня числилось под двести. Ну что, Господин помощник, поехали с богом?» — «По мне хоть с чертом». Сели, червивого Солдатов в кабину не пустил. Здесь, говорит, следует мой личный ординарец (я то есть). Поручик стрельнул глазом, на том и кончил. Когда проехали с полверсты, из короба выпрыгнул усохший и побежал через поле. Поручик орет: «Стреляйте, он не должон уйти, нельзя, чтоб об этой казни узнали!» — «А вы чего не стреляете?» — это ему Солдатов. «Да у меня, — кричит, — со вчерашнего руки трясутся, а этих не заставить, они по своему палить не станут». Пока подобным манером переговаривались — сухой ушел. Только донеслось издаля: «Ка-а-а-ты…» Ну и что? Солдатов сказал: «Не токмо чтоб не узнали, наоборот: мы в заводе по всем стенкам приказ расклеили. Кто не с народом — тот против народа! А кто против народа — тому не жить!» И хучь он этих нежностей не любит, я его за могутный его ум и силу засосала в щеку до крови. А как же?
АРВИД АЗИНЬШВторой армии не везет: три командующих подряд — Яковлев, Махин, Харченко изменили делу революции и перешли на сторону врага. Я задаю себе вопрос: почему? Что их толкнуло? У меня нет ответа. Татлин сказал: «Доискиваться причин, по которым человек стал предателем, — глупо. Мы можем только предполагать. А зачем?»
Не знаю… Не уверен. И даже наоборот — уверен в обратном. Человеческая душа совсем не потемки. Она — свет. Когда-нибудь это поймут. И тогда многие из так называемых «предательств» окажутся чем-то иным. Чем? Этого я не знаю. Вот, к примеру, Василий Яковлев. Партиец, большевик, личный друг Свердлова. Настолько личный, что Председатель В ЦИК никому больше не доверил перевоз Романовых из Тобольска в Екатеринбург. Яковлеву — доверил. И тот выполнил. Его настоящая фамилия — Мячин. Яковлев — партийная кличка. В июне я докладывал ему: мы создаем армию народа и для защиты народа, а у нас — орут и топают ногами не хуже чем в старой армии. У нас нарастают офицерские замашки. И падает дисциплина. У нас не доверяют бывшим офицерам, а без них никакой армии не будет. Мячин понял, мы разговорились, я заметил, что он мрачнее тучи, и спросил почему. Он ответил научно, я вначале даже растерялся. Он сказал: «Я всю жизнь отдал партийному делу большевиков. В девятьсот девятом я сделал „экс“ — взял золото на станции Миасс. Это золото требовалось для партийной школы[15] в Болонье. Я всю жизнь вел боевую работу — без денег политика не делается. И вот, узнаю от Луначарского, что, оказывается, Маркс считал насилие в революции делом второстепенным. Гражданская война уничтожит старое государство, но сколько людей погибнет в этой войне и кто будет нести ответственность за их гибель — это Маркса не занимало. Тем более — оправданна ли эта гибель… Он полагал, что агонизирующая система не потребует много крови для своего разрушения и станет легкой добычей восставшего народа». Мячин долго смотрел на меня, но я понял, что он смотрит мимо. И здесь прозвучала совсем странная фраза: «Исторически революция оправданна. А вот оправданна ли она нравственно?» Спрашиваю: «Почему вы об этом?» — «Потому, что Свердлов утверждал, что царя и семью мне вручают, чтобы увезти их в безопасное место, для их же пользы. А я привез их на гибель — пусть они и живы пока…»
Я сказал: «Есть о чем горевать…» Он долго молчал, потом кивнул: «Ты нрав. Можешь идти». И вот — секретный приказ по армии: Мячин исчез. И слухи: не иначе — перебежал.
Он, конечно, изменник. Ну, подумаешь — царь с семейством. Кровавый.
А с другой стороны… Мне, очевидно, не хватает образования. Что ж… Закончим — наверстаем.
Вызвал Максимов, ВРИД командующего. Меня назначают начальником группы войск, будем штурмовать Казань. В этом городе, говорят, учился сам Ленин, это для меня немаловажно.
ВЕРА РУДНЕВА— Вера, — сказал мне однажды отец, — многие у нас думают, что главное в большевистской работе — умение убедить в нашей победе, повести за собой… Это верно, конечно, но это не все. Забывают о субъекте пропаганды, о большевике-пропагандисте. А ведь корень — здесь. Потому что пропагандист сталкивается (и чем дальше — тем больше столкнется!) с отрицательным началом в человеке: унынием, неверием, неизбывным пессимизмом и реальным отходом от исконного дела рабочего класса — завоеванием гегемонии в революции. На слове «мое» спотыкались самые умные и светлые головы, индифферентность групп и целых слоев рабочих повергали в отчаяние не одно поколение ищущих света и несущих его!
Я вспомнила об этом разговоре во время ареста.
Нас вели по Вознесенскому, отец все время оглядывался, и я поняла, что он беспокоится обо мне. Я ускорила шаг и взяла его под руку, но конвоир ударил меня прикладом: «Отойди!» Молодой совсем и лицо — рабочего. «Не стыдно?» — «Заткнись!» — «За что ты нас ненавидишь? Хочешь, чтобы вернулся царь?» Остановился: «При чем тут царь? Мы воюем за учредительное собрание. Вы его разогнали, а мы — восстановим, и оно определит, кому править в России». Отец пожал плечами: «Оставь его. Неужели не ясно? Эсеровский прихвостень…» Остальные молчали, только офицер бросал любопытные взгляды. Похоже — он впервые видел «врагов» так близко… «А ты знаешь, что бы сейчас сказала Надежда? — вдруг улыбнулся отец. — Она, я думаю, процитировала бы свое любимое Евангелие: „Блаженны вы, когда будут поносить вас и гнать и неправедно злословить за меня“. — „У тебя еще хватает сил шутить…“».
Привели к дому общественного собрания, здесь стоял часовой в шинели, без погон, на рукаве повязка с зеленой веткой: «Сибирская армия».
Поднялись на второй этаж, у стола курил сигару дежурный офицер, кажется, поручик. «Кто такие?» — «Вот, — наш протянул „ордер“: — согласно приказу Гришина-Алмазова…» — «Следует говорить: командующего Сибирской армией, его превосходительства…» — «Оставьте, поручик. Зачем эти монархические штучки…» — «А вы, прапорщик, не из жидов случайно?» — «Я русский, но царя не приемлю так же, как и большевиков». — «Отведите их в двенадцатую».
В «двенадцатой» — лет тридцати, чернявый, с гвардейскими усиками, стол завален картонными папками.
— Большевик и большевичка? (Прищурился, попыхивает папироской.)
— Не отрекаемся. — Отец совершенно спокоен, почти равнодушен.
— А вы, барышня? В вашем-то нежном возрасте… Н-да. А вы, так сказать, — papá?
— Да. Я ее отец. Что вам, собственно, угодно?
— Нам угодно, собственно, выяснить насколько вы и ваша дочь опасны для того дела, которому мы служим.
— А вы за учредилку или за Романовых? — улыбается отец.
— Оставьте… — пожимает плечами. — Какие Романовы? Какая учредилка? Кому это все нужно?
Здесь появился в дверях лысый — в мешковатом кителе, взял со стола допросный лист, взглянул с любопытством:
— Комиссара Уралсовета по продовольствию знали?
— Видел в Совете. А что?
— Что вам известно о его распоряжении в аптеку? О выдаче серной кислоты для сожжения трупов Романовых?
— Ничего не известно.
— Тогда, может быть, расскажете, как комиссар продовольствия устраивал у себя дома приемы и банкеты? Шампанское лилось рекой, чернела и краснела икра, а рабочие в это время доедали последний сапог?
— А вас волнует судьба рабочих?
— Нас волнует судьба цареубийц и пособников.
— То-то вы говорите «Романовы», а не «священная особа государя императора»…
— А вы меня не ловите на слове! Мы — демократы прежде всего! Лично я — социалист-революционер. Симаков, отправляйте их. Большевички, мать их так, бесполезно тратить время… — Лысый ушел. Симаков (или мне показалось?) посмотрел сочувственно: «Знаете, с кем разговаривали? Палог из контрразведки… Ничего сделать не смогу, увы… Что касается вас… — он протянул мне кусочек картона. — Это пропуск, уходите. Формальных поводов для вашего ареста у меня нет». Позвонил в колокольчик, вошли конвойные, отец улыбнулся, погладил меня по голове — как в детстве, давным-давно… Сказал ровно, спокойно, словно очередную речь произнес: «Вера, я не боюсь смерти, потому что для меня ясен смысл жизни, он всегда был в борьбе за право народа. Если останешься жива — найди Надю, непременно найди!» Конвоир подтолкнул его, двери закрылись, Симаков пожал плечами: «Я ведь не требовал ни явок, ни адресов, ни фамилий… Глупо. Да и в чем мы расходимся? Я тоже за то, чтобы народ русский сам решал свою судьбу. Странно…»