Экзамен - Хулио Кортасар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
с малышом —
да это кочан (какая чушь, думал Хуан, поправляя на себе халат)
– дым может повредить Кларе —
– от дыма любая цветная капуста завянет. Но все не так страшно, потому что есть замечательный выход (он завязал пояс узлом и подтянулся, как завзятый боксер) – объявить —
СОН ЛЖИВЫМ
– Вы ничего со мной не сделаете, – сказал он, целясь двумя пальцами в дым, клубившийся вокруг постели. – Поднимайся, Брунгильда. – Но Клара оставалась словно бездыханной, и у него защемило сердце; надо было искать другой способ.
– Лучше всего, чтобы меня разбудили, – нашелся Хуан и тут же проснулся. Он сидел на постели, прижимая руки к животу. В приоткрытое окно сочился туман.
Она этого не осознала, но ласка Хуана успокоила ее; все прошло, это был лишь страшный сон. На мгновение лицо, зубы Абеля вновь промелькнули и исчезли. Все. Галерея отличалась благородной красотой, драпировки и столы как во дворце Питти, сверкают кусочки мрамора, тщательно подобранные в мельчайшем, геометрически правильном рисунке. Она шла и разглядывала портреты своей сестры Тересы, все подписаны художником крупными, но неразборчивыми буквами; и в то же время чувствовала, что ее ведут за руку (однако не видела, кто), и знала, что надо спускаться в подвал. Под хрупкой воздушной аркой она увидела русского императора: бело-розовый человек, он и сам был аркой, и следовало пройти мимо него молча. Потом шли лестницы, лестницы, все сплошь в итальянском стиле, открытые, винтовые, скользить по ним вниз было бы удовольствием, если бы это делалось не по принуждению. По стенам вдоль винтовых лестниц висели картины, и на одной подпись художника была самою картиной, она шла через все полотно из нижнего левого угла в верхний правый, и на свободном месте едва помещалась зеленоватая рука, сжимавшая очки кончиками пальцев.
Словно звенела капель, слегка меняя тон: выше, выше, ниже, выше. Андрес был уверен, что это – сердце Мадам Ролан: он проснулся с чувством веселой уверенности. «Какой дурацкий сон», – подумал он, садясь на постели. Его опять разозлило, что он поддался обману, поверил, будто шум – не шум, а что-то другое. Всего минуту назад им владела радостная уверенность, уверенность человека, верящего в силу своей веры; и вот он уже стыдится этой своей радости, того, что наслаждался своей уверенностью. Он сидел в потемках, упершись затылком в изголовье постели, и слушал, как дышит Стелла. Потом нащупал стакан и с удовольствием выпил воды: «В стакане – вода? Кто может утверждать, что эта субстанция, оставленная в потемках, продолжает сохранять свою видимость?» И подумал: отчего ему снятся такие глупые сны, почему ему не снятся чудеса, о которых рассказывают другие? Жена одного его приятеля снилась себе мертвой, похороненной наподобие того, как это описано в «Необычайном приключении Дэвида Грея»; из хрустальной глубины она видела лица людей в слезах, склонившихся над ее могилой. Все совершалось в полном спокойствии, а ей хотелось закричать, что она есть, пусть не живая, не та, что раньше, —
но она тут,
и что она все видит —
но устройство могилы не давало ей этого сделать. И она видела, как ее мать, вся в слезах, посадила розовый куст на ее могиле; из своей прозрачной глубины она видела все. А потом мать ушла, а куст остался; он рос, и корень его тоже рос вглубь и становился похожим на белую шпагу. Она почувствовала, как он дорос до нее и пронзил ей грудь.
Кончики пальцев сжимали очки. Оправа ветхая, будто изъеденная кость с зелеными и розовыми прожилками. Тихонько ступая на цыпочках, Клара перевела дух. Ее опять звали, она должна была спуститься в подвал. Смеясь, она вошла в столовую своего дома.
– Со мной такая чудесная штука приключилась, – сказала Клара, и мать подняла на нее глаза от вышивания.
– Я шла на работу, а Андрес поджидал меня, он хотел продать мне газету. На нем была форменная шапочка, как у разносчиков газет, а вид – свирепый.
– Странно, военные обычно совсем не такие, – сказала мать.
Кларе не понравился ее тон, и она подошла поближе, чтобы заглянуть ей в глаза. Девочкой она всегда делала так. «Я хочу услышать твои глаза», – говорила она матери. И по глазам она узнала, что мать умрет, задолго до того, как у нее случился паралич. «Ох, этот стол, – подумала она с досадой, стараясь обойти стол, который, словно разлившаяся река, лег между нею и матерью, опять погрузившейся в работу. – Почему она считает, что Андрес не может продать мне газету? Да еще не смотрит на меня, что-то скрывает…» Клара толкала стол животом, руками и шла – будто по песчаному берегу, по гладкой воде – по столешнице из каобы, в центре которой раскинулась плетеная салфетка.
На этот раз ему приятно было ощущать в ладони пояс халата. Стараясь не разбудить Клару, которая спала неспокойно, все время ворочалась и стонала, он подошел к окну и закрыл его. Туман пах жареными каштанами, хлором. «До чего густой, просто невероятно, – подумал Хуан. Он внюхивался в него с удивлением. – А может, репортер прав и это что-то новое», – подумал он. Ткнувшись носом в оконное стекло, он увидел сквозь щели жалюзи дом напротив, улицу, мутный фонарь в огромном светящемся нимбе. Упершись лбом в теплое стекло, он полуспал, не сводя глаз с фонаря на углу. Детство на берегу Параны, сырое лето, парк Уркиса, речной откос, а внизу стена для игры в пелоту – ручной мяч. Он играл в пелоту и пил чин-чибирру, купался на острове, ослепленный солнцем и водяным простором, а после купания, умирая от голода, до отвала наедался бутербродами. Но был еще свет, тот, что вспоминался ему теперь, ночные фонари на углах: целый мир, миллионы насекомых в безумном стремительном коловороте вокруг фонаря вибрируют в унисон со слепящим биением и, ослепленные, ударяются, жужжат, бьются крылышками и отскакивают от горячего стекла. А по земле ползают жуки, а иногда мамборета разворачивала свой зеленый кошмар; да еще сороки, жуки-носороги, осы, а то и маленькая золотистая заблудившаяся планета – растерявшаяся пчела, неловкая, которую ничего не стоит сразу прихлопнуть рукой.
«Комары Успаллаты», – подумал он и, не проснувшись, вернулся в постель, на ходу роняя халат. Ему привиделся ясный свет в зените, горный ручей, листья кресса и тростники; он услыхал далекое блеяние, крик пастуха. В пронизанном солнцем воздухе столбом вились комары, миллионы сверкающих точек. Воздушная сеть, нечто, угрожающее воплотиться в конкретную суть, геометрическая форма из живых кристаллов – комары! Они закручивались веретеном, живым веретеном, сами себе предел и содержимое этого прозрачного мира, повисшего в воздухе. Сидя неподалеку, он смотрел на это веретено, зависшее в пространстве так, словно это пространство было его владением, а дальше, выше оно двинуться не могло. Он никогда не мог поймать момент прекращения танца и не знал, куда девались комары, когда рассыпался в жидком воздухе этот прозрачный призрак.
– Да, да, он хотел продать мне газеты. Почему я не могу подойти к тебе, мама?
– Потому что папа обидится.
– Ой, как смешно, – говорила Клара, увязая по пояс, точно в болоте, в обеденном столе. А когда, удивившись, что ее сдерживают, оглянулась назад, то увидела, что она уже в центре стола, уже добралась до середины, и держит ее, не пускает балерина, стоящая посреди стола в классической позе. «Андрес, Андрес», – подумала она. И голос ее прозвучал словно в пустой комнате, а мать продолжала вышивать, не поднимая глаз. «Андрес, давай послушаем фанфары». Надо было слушать фанфары вместе, потому что это было знаком примирения, встречи. И неважно, что мать произнесла ужасные слова: «Ей – фанфары, ему – контрапункт». Вот это было бы здорово. «А можно одни фанфары». Вдалеке отдалось —
фанфары ей а фары фары фары –фанфан тюльпанфан-кто фан-гог ван-гог c'est l'Ophan[50].
«Надо быть полным дураком, – думал Андрес, раскачиваясь, пока не откинулся на спину. – Мадам Ролан! Гипноз, сколько глупостей совершается под твоей маркой». Он окончательно проснулся: усталость вдавливала голову в подушку, и он чувствовал, что уже не заснет. Он стал обдумывать план действий, необходимо было найти что-то, что бы отвлекло его от мысли, которая привязалась, точно муха. Жизненная насущность: перестать посещать Заведение, сойти с привычной колеи, завязать какие-нибудь дурацкие ниточки, которые бы держали его в этой жизни по методу контрудара. Не ходить больше в Заведение. Зачем ходить туда, Стелла обойдется там и без него. Выбрать ей Чтеца, и пусть ходит одна, получает образование. А между тем… «В том-то и дело, – подумал он. – В том-то и беда, что жизнь – это огромное „между тем"». О, одиночество! Дело не в том, чтобы остаться одному, а чтобы уметь объединиться, находясь среди людей, достичь полного самопознания, и тогда все равно, где ты – на улице Флорида или на высокогорье Атакамы. Нет, ему никогда не познать себя, никогда; ходить в Заведение, подходить к Кларе, слушать голос Клары, жить со Стеллой означает отсрочку, промедление, которые длятся всю жизнь и отодвигают на самый конец единственный долг, который у него есть: to thine own self be true[51]. «Как я не знал этого раньше и ничего не сделал, чтобы знать? В моем действии – мое бездействие, – подумал он с горькой усмешкой. – Каждый день я решаю – ничего не решать». Он засыпал, улыбаясь. И в конце концов подумал, что проблем нет, что любая проблема – это всегда решение, повернувшееся к тебе спиной. Решиться, выбрать… эпифеномены; а другое, корень ветра, кроется в самой плоти вины. «Жаль, если проблема в этом; потому что проблема совсем в другом. Кто же это сказал?» И, засмеявшись, он уснул.