Знамя девятого полка - Николай Мамин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вы циник, доктор,– сухо сказал Хазенфлоу.– Третьяков был хорошим организатором, и люди его слушались. Для меня этого достаточно. Вот побыли бы вы на моем месте…
Лейтенант Нидерштрее, не германец, только подданный «райха», низко наклонил голову над пишущей машинкой – глубоко запавшие в череп глаза русского смотрели на него сквозь черный регистр. Как все-таки это не просто, жизнь…
– Вам его по-человечески жалко, господин капитан? – даже не подумав о том, что он говорит, негромко спросил лейтенант и тут же раскаялся в своих опрометчивых словах – конечно, Хазенфлоу был не из тех людей, с которыми можно откровенничать при третьем. Да еще при таком попугае, как военный врач Дарлиц-Штубе!
Начальник лагеря поднял на своего адъютанта злые глаза – нет, пожалуй, он слишком распустил этого верхогляда.
Германия, слава богам, становится весьма обширна, и это прекрасно, но как раз из-за обширности ее владений среди ее подданных, хотя бы и говорящих по-немецки, набралось слишком много всякого народа, даже вот таких консерваторских сосунков, а это уже ни к черту не годится.
– Мне жалко себя и тот мол, который наши подводные лодки не получат к июлю будущего года,– твердым голосом человека, всегда отдающего себе отчет в своих словах, если они произносятся при свидетелях, сказал Хазен-флоу.
И тут Юлиус Нидерштрее, вчерашний беспартийный студент из Вены, несомненный брак «третьего райха», налог на его пестрое многоязычное наследство, допустил вторую непростительную ошибку. Он провел языком по внезапно пересохшим губам и спросил неуверенно и негромко:
– Но все это действительно необходимо, господин капитан? – и он кивнул головой на столбик фамилий на листе перед начальником лагеря.
В канцелярии сразу стало тихо. Дарлиц-Штубе только покосился в сторону лейтенанта. И тут же с преувеличенным вниманием снова уткнул глаза в статистическую сводку.
Хазенфлоу сразу заметил его взгляд и закусил губы – уж лучше бы Юлиус Нидерштрее обходил сейчас внешние караулы или уехал в Тремсе, хотя бы к дантисту. А что, если донос на него, капитана Хазенфлоу, писал доктор?
Только Нидерштрее, ничего не замечая, подчиняясь одной внезапно охватившей его мысли, продолжал задумчиво и негромко:
– Если вы, господин капитан, так уверены в своей правоте, то вы обязаны ее отстаивать– правда всегда будет за вас. Ведь это же очень важно – мол.
Капитан досадливо поморщился. «Правда!» Не мог же он дословно пересказать этому фантазеру свой вчерашний разговор с Руммелем, черт побери.
– Лейтенант Нидерштрее, зачем вы берете нас в свидетели своей неполноценности? – желчно спросил Хазенфлоу, снова покосясь в сторону врача – ему определенно показалось, что тот смотрел на него явно выжидающе.
Капитан сразу вспотел, представив себе еще один разговор с Руммелем,– сопляк наверняка влетит ему в хорошую цену. Теперь рассчитывайся и за него. Что он в конце концов– пастор? Гувернантка? Словно ему мало своих забот.
– Что поделаешь, я таков, какой я есть, господин капитан,– тяжело вздохнул Нидерштрее,– мне некогда было заниматься политической теорией. Я всего лишь студент по классу фортепьяно.
– Вы звездочет, лейтенант Нидерштрее! Фантазии и музыка в военное время не доведут вас до добра,– зловеще предостерег юношу Хазенфлоу. Глаза его говорили совершенно ясно: «Молчи, дурень. Не возражай. Молчи и слушай. Кому нужна твоя откровенность?»
– Но ведь я же только спросил вас как старшего, – упавшим голосом пробормотал Нидерштрее, только сейчас начиная понимать, каких несообразностей он наговорил.– И если я позволил себе высказаться…
– В присутствии свидетелей о том, что вам по-человечески жалко расстреливаемых русских…– уже другим, совершенно официальным тоном подчеркнул Хазенфлоу.
– Но я не говорил этого!
Хазенфлоу, казалось, не слышал; как ни снисходителен он был к своему адъютанту, но иметь из-за него лишний разговор с Руммелем было бы глупо.
– Как ваш прямой начальник, я обязан лично заняться вашим воспитанием. Словом, расстреливать Третьякова будете вы! Не Туриньи, не унтер-офицеры, а вы…
Дарлиц-Штубе, по обычной своей тупости и не подозревавший, что весь пожар загорелся единственно из-за его присутствия, довольно потер свои пухлые ладони.
– Ну вот и договорились! Нидерштрее побелел как стена.
– Но я не могу этого сделать… господин капитан. Я попросту не сумею.
Хазенфлоу посмотрел на него с нескрываемым презрением.
– Ах, вы хотите остаться чистеньким во что бы то ни стало? Не выйдет, лейтенант. Стрелять будете вы.
– Что угодно, только не это,– убито пробормотал австриец.
Хазенфлоу застегнул верхний крючок на во-
роте, подчеркивая, что разговор становится служебным.
Тогда я вынужден буду доложить о ваших высказываниях гауптфюреру Руммелю, ибо они подтверждаются и вашим отказом принять участие в ликвидации наиболее опасных русских.
Нидерштрее сидел за клавишами своего «Мерседеса», подавленно вздыхая, машинально то прихватывая рычажком зажим валика регистра, то отпуская его снова.
Хазенфлоу вдруг коротко, криво усмехнулся и подмигнул Дарлиц-Штубе, как бы спрашивая: «Что доктор? Я оказался хитрее вас?» Во всяком случае этим неожиданно пришедшим в голову извилистым ходом он страховал себя достаточно надежно. Теперь и врач, если бы он вздумал где бы то ни было болтать о разговоре, имевшем место в служебное время в канцелярии лагеря, уже вряд ли бы мог ему повредить.
– Так выбирайте одно из двух, лейтенант Нидерштрее…
Лейтенант продолжал сидеть, низко опустив голову.
Пауза затягивалась, как петля.
Но странный, кудахтающий, клохчущий звук нарушил молчание. Нидерштрее медленно повернул голову в сторону нелепого кудахтанья, столкнулся взглядом с Дарлиц-Штубе и сразу отвел глаза в сторону. Врач смеялся. Он смел над ним смеяться! Коновал, невежда!
– О, ваша матушка, лейтенант Нидерштрее, была весьма малокровна, кхе-кхе-кхе.
Это не консерватория, не ваши партитуры,– с самодовольным и тупым превосходством сказал Дарлиц-Штубе.– Вот вспомните мое слово, Руммель спорет с вас погоны. Это будет забавно: Бетховен, Шопен, Моцарт – и вдруг рядовой штрафного батальона.
Нидерштрее поморщился и опять вскинул на врача свои девичьи ресницы. Наглое превосходство было в голубеньких ситцевых глазках этого несомненного мясника и коновала.
Нидерштрее с отвращением передернул лопатками и опустил глаза вниз, на руки. Возможно этот взгляд и решил все – его узкие, почти девичьи запястья потомственного интеллигента были слишком хрупки для тяжелого заступа или кирки окопного крота. Эти руки точеной хрупкой кости, брошенные на рокочущую белизну клавиш, еще должны были прогреметь по Европе. А русского с необычным запоминающимся голосом все равно расстреляют, независимо от того, скомандует «пли» Юлиус Нидерштрее или кто-нибудь другой.
– Хорошо, господин капитан. Ваше приказание будет исполнено,– неожиданно даже для самого себя чужим хриплым голосом сказал Нидерштрее и, стремительно поднявшись, вышел из канцелярии.
– Дураков надо учить… – грубо обрезал Хазенфлоу, лишь только за лейтенантом хлопнула наружная дверь,– хотя и нет гарантии, что они от этого поумнеют.
Дарлиц-Штубе трубно захохотал. Старый армейский анекдот о том, что самая тупая голова у среднего кавалерийского офицера, а самая светлая у полкового врача, его явно не предусматривал, ибо он так и не понял скрытой причины только что разыгравшегося у него на глазах конфликта.
18
Хазенфлоу ел осторожно, как кошка, часто облизывая губы узким синеватым языком. Безобразно жрал Дарлиц-Штубе, с присвистом обсасывая кости, чавкая и роняя крошки на колени. Для лейтенанта Нидерштрее обед тянулся, как во сне, он совсем не чувствовал ни вкуса, ни запахов. И мясо, и овощи, и хлеб казались одинаково резиновыми, жевать и проглатывать их было трудно. Зубчатые колеса военной службы, втянув, круша и калеча, пережевывали его самого.
Мальчишка слишком рано начал слушать оперы, читать стихи, пьянеть от Моцарта, Грига, Бетховена и восхищаться Шекспиром… И на что вообще, спрашивается, человеку знать, как расстреливать приговоренных военно-полевым судом – одиночным ли выстрелом в затылок или залпом из шести стволов в грудь?
Туриньи, проголодавшийся на обходе наружных постов и дальних каменоломен, перемалывал пищу с мрачным вдохновением. Неразговорчивый и непохожий на других офицеров, пожалуй, он и был самым подходящим.
– Синьор капитане, как это делается?-на плохоньком итальянском языке шепотом спросил Нидерштрее.
– Что, тененто? А, это? – капитан согнул указательный палец, как бы надавливая на
спусковой крючок револьвера.– Это делается очень просто. В затылок. Над ямой,– невнятно, занятым пищей ртом пробормотал он. Пианиста передернуло.