Урания - Иосиф Бродский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Вечер. Развалины геометрии…»
Вечер. Развалины геометрии.Точка, оставшаяся от угла.Вообще: чем дальше, тем беспредметнее.Так раздеваются догола.
Но — останавливаются. И зарослискрывают дальнейшее, как печатьсодержанье послания. А казалось бы —с лабии и начать…
Луна, изваянная в Монголии,прижимает к бесчувственному стеклупрыщавую, лезвиями магнолиигладко выбритую скулу.
Как войску, пригодному больше к булочнымочередям, чем кричать «ура»,настоящему, чтоб обернуться будущим,требуется вчера.
Это — комплекс статуи, слиться с теменьюсогласной, внутренности скрепя.Человек отличается только степеньюотчаянья от самого себя.
1987На выставке Карла Вейлинка
Аде Стреве
IПочти пейзаж. Количество фигур,в нем возникающих, идет на убыльс наплывом статуй. Мрамор белокур,как наизнанку вывернутый уголь,и местность мнится северной. Плато;гиперборей, взъерошивший капусту.Все так горизонтально, что никтовас не прижмет к взволнованному бюсту.
IIВозможно, это — будущее. Фонраскаяния. Мести сослуживцу.Глухого, но отчетливого «вон!».Внезапного приема джиу-джитсу.И это — город будущего. Сад,чьи заросли рассматриваешь в оба,как ящерица в тропиках — фасадгостиницы. Тем паче — небоскреба.
IIIВозможно также — прошлое. Пределотчаяния. Общая вершина.Глаголы в длинной очереди к «л».Улегшаяся буря крепдешина.И это — царство прошлого. Тропы,заглохнувшей в действительности. Лужи,хранящей отраженья. Скорлупы,увиденной яичницей снаружи.
IVБесспорно — перспектива. Календарь.Верней, из воспалившихся гортанейтуннель в психологическую даль,свободную от наших очертаний.И голосу, подробнее, чем взор,знакомому с ландшафтом неуспеха,сподручней выбрать большее из золв расчете на чувствительное эхо.
VВозможно — натюрморт. Издалекавсе, в рамку заключенное, частичномертво и неподвижно. Облака.Река. Над ней кружащаяся птичка.Равнина. Часто именно она,принять другую форму не умея,становится добычей полотна,открытки, оправданьем Птоломея.
VIВозможно — зебра моря или тигр.Смесь скинутого платья и преградыоблизывает щиколотки икрк загару неспособной балюстрады,и время, мнится, к вечеру. Жара;сняв потный молот с пылкой наковальни,настойчивое соло комаракончается овациями спальни.
VIIВозможно — декорация. Дают«Причины Нечувствительность к Разлукесо Следствием». Приветствуя уют,певцы не столь нежны, сколь близоруки,и «до» звучит как временное «от».Блестящее, как капля из-под крана,вибрируя, над проволокой нотпарит лунообразное сопрано.
VIIIБесспорно, что — портрет, но без прикрас:поверхность, чьи землистые оттенкиестественно приковывают глаз,тем более — поставленного к стенке.Поодаль, как уступка белизне,клубятся, сбившись в тучу, олимпийцы,спиною чуя брошенный извневзгляд живописца — взгляд самоубийцы.
IVЧто, в сущности, и есть автопортрет.Шаг в сторону от собственного тела,повернутый к вам в профиль табурет,вид издали на жизнь, что пролетела.Вот это и зовется «мастерство»:способность не страшиться процедурынебытия — как формы своегоотсутствия, списав его с натуры.
1984«Я входил вместо дикого зверя в клетку…»
Я входил вместо дикого зверя в клетку,выжигал свой срок и кликуху гвоздем в бараке,жил у моря, играл в рулетку,обедал черт знает с кем во фраке.С высоты ледника я озирал полмира,трижды тонул, дважды бывал распорот.Бросил страну, что меня вскормила.Из забывших меня можно составить город.Я слонялся в степях, помнящих вопли гунна,надевал на себя что сызнова входит в моду,сеял рожь, покрывал черной толью гумнаи не пил только сухую воду.Я впустил в свои сны вороненый зрачок конвоя,жрал хлеб изгнанья, не оставляя корок.Позволял своим связкам все звуки, помимо воя;перешел на шепот. Теперь мне сорок.Что сказать мне о жизни? Что оказалась длинной.Только с горем я чувствую солидарность.Но пока мне рот не забили глиной,из него раздаваться будет лишь благодарность.
24 мая 1980Жизнь в рассеянном свете
Грохот цинковой урны, опрокидываемой порывомветра. Автомобили катятся по булыжноймостовой, точно вода по рыбамГудзона. Еле слышныйголос, принадлежащий Музе,звучащий в сумерках как ничей, норовный, как пенье зазимовавшей мухи,нашептывает слова, не имеющие значенья.
Неразборчивость буквы. Всклокоченная капустатуч. Светило, наказанное за грубостьприкосновенья. Чье искусство —отнюдь не нежность, но близорукость.Жизнь в рассеянном свете! и по неделямничего во рту, кроме бычка и пива.Зимой только глаз сохраняет зелень,обжигая голое зеркало, как крапива.
Ах, при таком освещении вам ничего не надо!Ни торжества справедливости, ни подруги.Очертания вещи, как та граната,взрываются, попадая в руки.И конечности коченеют. Этооттого, что в рассеянном свете холоддемонстрирует качества силуэта —особенно, если предмет немолод.
Спеть, что ли, песню о том, что не за горами?о сходстве целого с половинкойо чувстве, будто вы загоралинаоборот: в полнолунье, с финкой.Но никто, жилку надув на шее,не подхватит мотивчик ваш. Ни ценитель,ни нормальная публика: чем слышнеекуплет, тем бесплотнее исполнитель.
1987«Ты узнаешь меня по почерку. В нашем ревнивом царстве…»
М. К.
Ты узнаешь меня по почерку. В нашем ревнивом царствевсе подозрительно: подпись, бумага, числа.Даже ребенку скучно в такие цацки;лучше уж в куклы. Вот я и разучился.Теперь, когда мне попадается цифра девятьс вопросительной шейкой (чаще всего, под утро)или (заполночь) двойка, я вспоминаю лебедь,плывущую из-за кулис, и пудрас потом щекочут ноздри, как будто запахнабирается как телефонный номерили — шифр сокровища. Знать, погорев на злакахи серпах, я что-то все-таки сэкономил!Этой мелочи может хватить надолго.Сдача лучше хрусткой купюры, перила — лестниц.Брезгуя щелковой кожей, седая холкаоставляет вообще далеко наездниц.Настоящее странствие, милая амазонка,начинается раньше, чем скрипнула половица,потому что губы смягчают линию горизонта,и путешественнику негде остановиться.
1987«В этой комнате пахло тряпьем и сырой водой…»
В этой комнате пахло тряпьем и сырой водой,и одна в углу говорила мне: «Молодой!Молодой, поди, кому говорю, сюда».И я шел, хотя голова у меня седа.
А в другой — красной дранкой свисали со стен ножи,и обрубок, качаясь на яйцах, шептал: «Бежи!»Но как сам не в пример не мог шевельнуть ногой,то в ней было просторней, чем в той, другой.
В третьей — всюду лежала толстая пыль, как жирпустоты, так как в ней никто никогда не жил.И мне нравилось это лучше, чем отчий дом,потому что так будет везде потом.
А четвертую рад бы вспомнить, но не могу,потому что в ней было как у меня в мозгу.Значит, я еще жив. То ли там был пожар,либо — лопнули трубы; и я бежал.
1986В Италии