Хэда - Николай Задорнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вся семья Ота единодушно смотрела вперед, а не назад и все свое благополучие создала сама.
Пришел Кокоро-сан, бросил шинель на пол.
Девушка дала знак слуге подать чай.
– Она уже больше не сидит рядом с вами? – спросил Колокольцов.
Алексей молчал.
– Не надоело вам?
– Мы занимаемся с ней, как и прежде.
– В самом деле! Но ведь тут японский Миргород! Что с ними будет, когда мы уйдем...
Пришел старый Ота и сказал, что вся Япония больна, простудилась, пришлось мчаться на быстрой лошади в город Синода за лекарствами и приглашать докторов.
В лагере после вчерашнего аврала тоже много больных, все сипят и кашляют.
Колокольцов, уходя, дружески тронул локоть Алексея и покосился на японку. «Очень благородно и достойно держится Сибирцев! – подумал он. – Всем нам пример... Но мне уже поздно...»
Оюки проводила Колокольцова почтительным поклоном и восхищенным взглядом обратилась к Ареса-сан, как бы хотела сказать, что Кокоро-сан нравится всем, немного страшно, что совершенно овладел ее подругой. Оюки любит Ареса-сан. Но Оюки не хочет быть разрезанным персиком. Она никогда не покажет своего чувства.
Сибирцев, не разгибаясь, сидел за своим столом до сумерек. Уже все разошлись, когда он поднялся и как бы вдруг увидел девушку, обрадовался, подошел, взял ее за руку и попытался привлечь к себе, кажется впервые за все время. Наверное, присутствие Александра так подействовало.
Оюки высвободилась и отступила.
Сибирцев сложил бумаги и оделся, закутав горло шарфом.
Случалось, в знак благодарности и как бы в приливе чувств, особенно после уроков русского языка, которые ей очень нравились, Оюки сама целовала его в щеку. После долгой разлуки, когда он вернулся из Симода с дипломатических переговоров, Оюки влепила ему поцелуй при всех офицерах. Но все это как бы детские шалости...
В прихожей, где японцы обычно оставляют обувь, чуть теплился фонарь, Алексей опять увидел Оюки. Она замерла, словно в испуге. Чуть слышался аромат ее духов. Ее губы близки, словно вытянуты к нему, ее глаза блестели. Она, как во сне, тронула его руку и отступила в почтительном поклоне. Посветила ему фонарем, чтобы не оступиться на двух больших дощатых ступеньках.
Он вышел на улицу. Ветер, горы, слегка плещется волна в бухте.
«Право, скучная сцена!» – подумал Алексей. Он знал, что, может быть, если бы встретил ее в иной обстановке, такую красивую и яркую, увлекся бы не на шутку... Чистая, умная... Но «если бы» и «если бы». Вечное «если бы»... Порядочность? Долг? Честь?
Священник отец Махов, надевавший шляпу в прихожей офицерского дома, спросил:
– Откуда вы, Алексей Николаевич? Что собираетесь делать? Ужинать?
– Да я из чертежной... Ужинал там.
– Привыкаете к их блюдам?
– Да, я люблю их стол. Креветки особенно. А вы куда?
– К своим японским коллегам.
Все знали, что отец Василий Махов дружит с японскими бонзами.
– Что же вы будете делать? Пойдемте со мной, Алексей Николаевич. Познакомитесь с новым для вас интересным обществом, чем здесь скучать и томиться; вечер еще велик. Все равно читать нечего! – «Да и оставить на время свою отроковицу», – подумал он.
Видя кислое выражение на его лице, отец Василий добавил:
– Вы скажете: что же интересного в японских попах? Да вы пойдите, посмотрите сначала, а потом уж выносите приговор. Не понравится – в любое время можете уйти, дадут вам провожатого.
Как будто что-то толкнуло Алексея в грудь. «Не пора ли мне, однако, сойти с одной дорожки... Может быть, новое общество и новые наблюдения рассеют меня. А то живешь тут, ничего не видишь!»
Отец Василий в начищенных сапогах, в новой соломенной шляпе, с огромным зонтом: как у рисосеятеля. Борода выхолена и надушена японскими травяными духами. Вид свежий, недаром каждый день купается в реке, идущей с гор!
Зажгли фонари и вышли. Следом кто-то спешил с фонарем. Огромная фигура Можайского выросла в ночи на фоне бухты.
– Я с вами, господа. Возьмите меня...
– Пожалуйте, пожалуйте! – ответил отец Махов.
Можайский сказал, что слыхал за перегородкой, как Алексея уговаривали, позавидовал и сам поддался.
– А если опять польет окаянный, – оглядывая небо в звездах и складывая зонт, сказал отец Василий. – Они все ждут землетрясения!
Храм стоял на отлете, за рисовыми полями. Войдя в ворота, путники поднялись по ступенькам, и отец Василий умело откатил широкую входную дверь. Главное помещение храма, где собираются молящиеся, темно и пусто, какой-то человек поднялся с пола и поклонился вошедшим. Сквозь дверь в боковой стене слышались голоса, и на бумажной перегородке виднелась тень женщины.
Махов провел офицеров в другую, соседнюю дверь. В большой узкой комнате стояли столики, за которыми в полутьме сидели и разговаривали люди. При тусклом свете фонаря один из них поднялся и сказал Сибирцеву:
– Здравия желаю, Алексей Николаевич, пожалуйте к нам. Милости просим, Александр Федорович.
– Александр Иванович? – удивился Сибирцев, узнавая артиллерийского кондуктора Григорьева.
– Так точно, Алексей Николаевич... Унтер-офицер Григорьев, честь имею!
«Поди же ты!»
За составленными столами, заваленными бумагами, сидели гости.
Алексей обратил внимание на красивую молодую японку. У нее было очень белое лицо, формы дыни, что считается у японцев красивым, да и у нас, пожалуй, сочтется... Черный гребень ее волос выползает острым краешком на высокий чистый лоб.
Из-за стола встал Гошкевич и подвел офицеров к японке, что-то сказал ей и добавил по-русски:
– Княжна Мидзуно-сама... Оки-сама.
Офицеры поклонились и щелкнули каблуками. Княжна протянула руку. Алексею показалось, что у нее чуть впалая грудь. Глаза ее задержались, словно она что-то знала про Алексея.
У Григорьева голос хороший, он поет в церковном хоре, знает ноты, играет в оркестре. Может исполнить соло из Верди или Беллини. На днях пришлось слышать разговор про Григорьева у адмирала. Евфимий Васильевич сказал: «Пусть ходит!» Адмирал запрещал офицерам и матросам посещать японские дома и заводить знакомства. Алексей тогда значения не придал и не вслушивался.
Григорьев уселся за продолговатым столиком, рядом с княжной, над длинной бумагой, тянувшейся из свитка, который лежал тут же. Развернутая часть свитка с рисунками свешивалась со столика.
Григорьев, развернув свиток пошире, показал его офицерам. Изображены как бы следующие вереницей друг за другом фигуры: петербургский дворник с метлой и в переднике, баба, торгующая яблоками, продавец сбитня, извозчик, лавочник, купчиха, двое приказчиков, барынька, гусар, солдат-гвардеец в высоком кивере. Жанровые сцены из жизни петербургского простонародья и господ схвачены живо, чувствуется умелая рука. До сих пор Алексей знал, что Григорьев отличный чертежник. Японцы смотрели восхищенными взглядами, как обычно, когда видели что-то новое.
Подле княжны с другой стороны сидела пожилая японка лет семидесяти, с большим, острым лицом, сильно накрашенным и покрытым слоем белил, одетая очень опрятно, с тщательно убранными красивыми волосами в седине, которые собраны были наподобие шатра и проткнуты шпильками в виде кинжалов.
Подошел хозяин храма, мужественный бонза, богатырского вида, с совершенно плоским, ничего не выражающим лицом.
– Нынче, как Давид, сражался он с сильнейшим против себя разбойником, напавшим и осквернившим храм, и поразил его, как Голиафа, – пояснил отец Василий, – нанес урон, окаянному, связал и передал в руки правосудия...
Бонза стал подносить и показывать гостям разные сабли и мечи. Их у священника набралась целая коллекция. Можайский отставил чашку с чаем, вскочил и взял в руки японский меч – катана.
– Сталь преотличная! – сказал он, держа крепко рукоятку катана. – Посмотрите ножны, в каких инкрустациях. Чувствуется древний мир, где ни одна мелочь зря не делается и все гармонично. Затрачена уйма терпения и труда.
Из дверей, ведших внутрь дома, вышла с угощением на подносе толстая, грузная женщина. У нее также очень белое, оплывшее жиром лицо, с маленьким ртом и полузакрытыми глазами, похожее на праздничную женскую маску, сохраняющую сладкое выражение. Она, полусогнувшись в поклоне, засеменила через комнату и проворно стала расставлять перед гостями чашечки со снедью. Каждый раз, когда хозяйка уходила и снова выносила еду, в дверях появлялась рослая фигура молодого монаха, с лукавой физиономией, который, видимо, помогал ей.
Григорьев сказал, что Оки-сама просит представить своего учителя – художника Вада, прибывшего в Хэда по приказанию ее отца. Интересуется европейской графикой и живописью... Семидесятилетняя дама также оказалась художницей из города, наставницей Оки. В разговоре принимал участие переводчик русского языка Сьоза, недавно приехавший в Хэда из столицы, – суховатый японец средних лет и среднего роста, с большим и важным лицом. В русскую речь он напряженно вслушивался, но все понимал. Иногда Оки-сама кратко и с достоинством говорила ему что-то и, выслушивая переводы ответов, улыбалась в знак согласия.