Гусарский насморк - Аркадий Макаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лес кончился так же, как и начался. Сразу стало светло, как на солнце, хотя день и был пасмурным. Впереди показалось село с обезглавленной церковью, большое и раскидистое, почти как наши Бондари. Это был Пахотный Угол, где я встретился с ней, первой женщиной, заставившей сжаться моё детское мужского начала сердце.
Сквозь стекло, возле сломанной пополам ветёлки – ветер ли свалил её, или кто заломил так, ради баловства, между прочим, проходя мимо, я увидел двух женщин – одна из них, пожилая, в чёрной стёганой безрукавке – отчаянно махала руками, подавала знак шофёру остановиться. Рядом со старой женщиной, одной рукой держась за сломанную ветёлку, стояла, покачиваясь, молодая, в лёгком, цвета мокрой травы платье, обдуваемом ветром, как будто его обладательница куда-то стремительно летела и не могла остановиться. Лёгкий крепдешин, пеленая её фигуру в зелёные пелены, прилипал к телу, облегая полукружья грудей, свод живота и паховую область, пробуждая в моем подсознании досель не известные инстинкты. Старая, оглядываясь, что-то резкое говорила молодой и снова начинала махать руками.
Шофёр притормозил как раз перед ними. Молодая, с белым батистовым узелком в одной руке, неуверенно хватаясь за поручень другой, нет, не вошла, а как-то просочилась в приоткрытую дверь. Старая, зачем-то прикрыв ладонью рот, всё крестила и крестила молодую в спину. Слабо улыбаясь накрашенными губами, вошедшая растерянно посмотрела вокруг, и медленно, боясь как будто что-нибудь расплескать, опустилась рядом со мной на сидение, всё так же придерживая узелок руками, словно там находилось всё самое ценное, что у неё было. Лицо её побледнело так, что белая пыльца пудры резко выделялась на щеках, а улыбка стала похожа скорее на размазанную помаду, чем на проявление чувства. Не знаю почему, но на меня сразу повеяло холодом, и стало зябко, хотя на улице и в автобусе было сравнительно тепло. Словно холод исходил от самой женщины, или от её узелка. Я инстинктивно отодвинулся к окну, сунув меж колен руки, словно их прихватил мороз. Гладкая причёска и воткнутый на затылке гребень, полукруглый и коричневый, открывали её такие белые, такие тонкие, как бумага, уши, что висячие золотые якорьки серёжек, казалось, вот-вот оборвут их. Женщина сразу откинулась на спинку сидения и склонила набок голову. Сбоку мне было видно, как подрагивает её веко.
Автобус, несколько раз качнувшись, тронулся, и мы поехали дальше. До Бондарей теперь уже рукой подать, и я с нетерпением стал всматриваться – не покажется ли наша церковь, с голубым, как раскрытый парашют, куполом. Церковь всегда показывалась первой, с какой стороны ни подъезжать к селу. Коротко стриженые, обкошенные поля золотились стерней. Как сараи под соломенными крышами, среди полей стояли стога. Взгляду не во что упереться, и я снова посмотрел на сидящую рядом со мной женщину. Казалось, она заснула, и я почему-то вздрогнул, боясь, что она больше никогда не проснётся. Дыхание её было настолько слабым, что грудь под тонким крепдешином совсем не колебалась, только ниже, где-то под ложечкой, часто-часто пульсировал родничок.
– Ишь, барыня развалилась! – недовольно заворчала говорливая женщина с батонами. – Малого к самой стенке притиснула. С гулянок, видать. Уморилась, как же, под лопухами.
– Да, ладно тебе, Нюрашка, ворчать да злиться, кабы сама молодой не была. Видишь, девке нехорошо, может, хворая она, а ты на неё с градом, – беременная соседка жалостливо поглядывала на вошедшую.
– Как же, хворая! Мы эту хворь знаем, сами по молодости хворали, когда залетали нечаянно, – не унималась первая.
«Куда это они залетали? – думал я. – Самолёты к нам садились только почтовые, с маленькой открытой кабиной, где второму человеку не поместиться. Там одному-то сидеть тесно. А эта баба даже по молодости вряд ли поместилась бы туда…»
Что-то тёплое и липкое стало просачиваться под меня, и я инстинктивно провёл по сидению рукой. Моя ладонь и мои пальцы были в красном смородиновом соке. Сидящая со мной женщина, наверное, опрокинула узелок, а там банка с вареньем – вот сок и протёк. Но узелок у женщины на коленях был чистым, и легонько покачивался в такт движению автобуса. Я посмотрел ещё раз на сиденье – по тёмному дерматину растекается смородиновый сок, точно такой же, как делала бабушка.
Я осторожно потянул женщину за рукав, показывая глазами на сидение. Та, будто очнувшись от глубокого забытья, не понимая, что я от неё хочу, вопросительно посмотрела на меня, потом перевела взгляд на мои руки и на ржавого цвета дерматин. Глаза её расширились от ужаса и стали совсем черными. Она растерянно полезла в узелок, вытащила расшитый цветами душистый носовой платок и стала быстро вытирать мои пальцы и сидение, потом рука её в отчаяньи опустилась и безвольно повисла, выронив платок на пол, к самым ногам той женщины, которую беременная баба называла «Нюрашкой». Та, видимо, поняв, в чём дело, стала нехорошо кричать и ругаться, называя мою соседку «ковырялкой».
– Мальца, – это она про меня, – заразит, гадость такая! В милицию её бы сдать, а не в больницу везти. Мы по восемь человек рожали – и ничего, обходились. А эта подпольный аборт сделала, сука такая! Живого человека искромсала.
Моя соседка умоляюще посмотрела на меня, хотела приподняться – по зелёному крепдешину цвета мокрой травы расплывались тёмные, почти черные пятна.
– В милиции её вези! В милицию! – теперь yжe обращалась «Нюрашка» к шофёру, пожилому мужику в армейском кителе с радужной разноцветной планкой на груди, то ли за ранения на войне, то ли за награды, а то ли за всё вместе.
– Да замолчи ты, балаболка! Видишь, девка концы отдаёт, её спасать надо, а ты, трепло – в милицию!
Беременная женщина жалостливо поправила подол моей соседке и недовольно толкнула в бок «Нюрашку».
Шофёр, ещё раз оглянулся на перекошенное то ли от горя, то ли от боли меловое лицо женщины в крепдешине цвета мокрой травы, и передёрнул рычаг скоростей, утопив педаль «газа» до самого упора.
Автобус, вихляя по дороге и обходя выбоины, мчался изо всех своих машинных сил, закручивая позади себя пыль, к нашей районной больнице.
Мы уже въезжали в Бондари. Уже высматривать голубой купол церкви поздно. Уже церковь вся целиком стояла передо мной.
Автобус, свернув с дороги направо, влетел в больничный двор. Шофёр, толкнув дверь, выскочил на землю. Дверь, громыхнув железом, заходила из стороны в сторону так, что автобус закачался. Через минуту двое мужчин в белых халатах и одна женщина быстро зашагали к нам. В руках одного санитара были складные брезентовые носилки.
Пощупав на шее моей больной соседки сонную артерию, женщина-врач властно скомандовала разворачивать носилки и срочно нести женщину в операционную.
Я бочком-бочком стал выбираться из автобуса, освобождая проход врачам.
Когда выносили соседку, я видел, как красный сок смородины, сок уходящей жизни, пропитав брезент, всё капал и капал в пыль.
Лето кончилось, впереди меня ждали школа, ребячьи забавы и долгая-долгая холодная зима.
Красная шапочка
Птица без голоса
свила гнездо из волоса
Народная загадка из собрания КириевскогоОна лежала на спине, раздвинув длинные, как школьный циркуль, загорелые ноги, стыдливо прикрывая глаза по-детски пухлыми ладошками. Там, где должны быть трусики, белел треугольником солдатского письма обойдённый загаром из-за интимности участок тела, пока не тронутый мужчиной, но уже готовый вобрать в себя клокочущую страсть. Тёмная, тоже треугольная, как штемпель полевой почты, отметина в уголочке повергла меня в столбняк своей невозможностью. Так и стоял я, сжимая пилотку в кулаке, и маленькая красной эмали звёздочка входила в мою ладонь острыми клинками. Но боли не ощущалось. Тело сделалось деревянным и непослушным, как бывает в глубоком сне.
Сравнение обнажённого участка тела лежащей передо мной молодой немки с треугольником солдатского письма пришло ко мне сразу, по первому впечатлению. Я служил солдатом в Группе Советских войск в Германии, и воинские письма на Родину, в Союз, как мы говорили, принимали только в таких незапечатанных конвертах-косыночках – «Лети с приветом, вернись с ответом!» А с письмами у солдата связана вся жизнь.
Полевая почта знает своё дело. Полевая почта работает не спеша. Письма идут медленно, мучительно долго, а ответы – и того дольше. Весь истоскуешься, изъёрзаешь скамейку в курилке, ожидая почтаря, который и на этот раз не выкрикивает твоей фамилии, а ты смолишь и смолишь моршанскую махру, настороженно вытягивая шею – авось, почтарь хочет тебя разыграть и выманить за письмо какую-нибудь безделицу. Но нет, хохляцкая морда Микола Цаба хлопает, как курица крыльями, по пустой дерматиновой сумке: «Аллес! В смысле – звездец!» и уходит в штаб, заниматься своими писульками или сочинять «Боевой листок». Сердце ухает в провальную яму и барахтается там, как муха в навозной жиже. Служба становится невыносимой, старшина – самая мерзкая личность – заставит в который раз или подшивать подворотничок, или приводить в порядок и соответствие уставу боевую выкладку вещмешка, как только увидит тебя с опущенными руками и поникшей головой, измотает придирками, сволочь, пока твоё огорчение по поводу отсутствия желанного привета с Родины растворится в нудных тяготах повседневной службы.