Яшкины дети. Чеховские герои в XXI веке (сборник) - Галина Щербакова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но так было месяц тому назад. Сейчас он не ляжет на рельсы, как бы ни обольщала его боль-тоска. Он знает, куда идет.
Он идет в соседний двор, на самую крайнюю лавочку на детской площадке, ту, что под гаражами. Там его ждет его спасение от боли. Спасение зовут Сеней.
Месяц тому он так же вышел на свой променад-маринад. И у него возьми и развяжись шнурок. Так он рвался из дома. Он извинился перед женщиной с ребенком, сидящими на лавочке, и, присев на кончик ее, стал затягивать ботинок.
– Извините, – сказала женщина. – Очень, очень извините. Вы тут часто гуляете. Не посидите ли с мальчиком минут десять, не больше, боюсь, аптека закроется, а мальчик боится, когда много людей. А вас он уже знает. Он вас называет Шушу. А его зовут Сеня.
Старик посмотрел на мальчика. Это был урод с изломанным телом. Глаза у него были огромные, навыкате, и в них не было разума.
– Шушу, – сказал ему мальчик и как бы протянул руки.
Сначала был просто ужас, но женщина быстро встала и, поблагодарив, подвинула мальчика к нему, и, весь такой, как сломанная кукла, он остался лежать на лавке, только голова мальчика оказалась на его коленях. Женщина убегала, а его охватил смертный страх, что она не вернется. Сколько на Руси брошено детей здоровых и умных, уродов же не сосчитать.
– Ты Сеня? – спросил он мальчика, глядя в эти безумные глаза сверху.
Мальчик издал какой-то странный звук, но пустые глаза как-то высветлились ответом «да», а изо рта вышло: «Шушу». Не зная, как поступить, он взял его на руки, как берут нормального. Шарнирное тело крутилось в его руках, но мальчик это принял. Он все время старался смотреть ему прямо в лицо. И тогда старик, взяв под мышки, поднял его, держа лицом к лицу. Он оказался достаточно тяжел, чтобы так его держать долго, и он посадил его на колени лицом к себе. И вдруг почувствовал, что мальчику нравятся перемены поз. А от этой, на коленях, он издал странный звук, похожий на смех. И – странное дело – лицо обрело смысл. Пусть на мгновение, но так было.
Он стал подбрасывать его на коленях, и мальчик снова издал странный звук, но тут же изо рта у него пошла пена. Но уже подбегала мать, она его положила на лавку, вытерла ему губы, а потом поцеловала их.
– Вот так и живем, – сказала она. – Спасибо вам, я успела. Отец, сын мой, от него отказался, мать тоже, я его бабушка. Мужа схоронила, он это все не выдержал. А я теперь не могу умереть, не имею права.
– Вы не похожи на бабушку, – сказал он.
– Мне сорок два. Сене четыре. Он безнадежный, у него все болезни, которые есть на свете, он умрет. Все этого ждут. Но никто не верит, что я этого боюсь больше всего. У него ведь есть крупицы и разума, и крупицы силы, и крупицы чувств. Когда они возникают, это такое счастье. А мне счастья не так много перепало в жизни, чтобы пренебрегать малостью. Он так иногда разумно смотрит, иногда погладит мне руку, иногда засмеется. Многие люди и этого не имеют. Я знаю. Я вижу.
– А что врачи? – спросил он.
– Утверждают, что для России случай безнадежный. Но в Европе это лечат. Мне назвали эту цифру… Предлагают забрать в больницу. Вы бы своего отдали, вот такого, беззащитного?
– Вопрос вопросов, – ответил он. – Но мне он тоже улыбнулся. Клянусь богом!
– Он вас давно приметил. Вы же ходите тут по линии. Мне всегда за вас страшно. Я сказала Сене: «Какой неразумный дядя, не боится трамваев». А он сказал: «Шушу». Так мы вас и называем. У него два слова. Я – Бубу, вы – Шушу. Ну, извините, нам пора. У нас режим. А гуляем мы поздно, от людских глаз подальше. Я боюсь людей. И Сеня тоже. Люди – самый большой его ужас. К вам это не относится.
И она ушла, неся на руках этого полуживого, неразумного ребенка. Крупицу своего счастья. И он вдруг остро понял, что если бы ему достался от сына или дочери вот такой обрубок, он бы вел себя так же. У него ведь тоже дефицит счастья.
С тех пор каждый вечер он здесь. В любую непогодь. В дождь они приходят под огромным резиновым плащом-палаткой. Что будет зимой? Он спросил про детскую коляску. Она ответила, что коляска есть, но в ней мальчику боязно, поэтому пока ее руки могут, она будет его носить.
…Вот и сейчас он торопился туда. Он не рассказывал жене об этой странной привязанности к бездумному калеке. То-то поднялось бы! Он уходит, как обычно; как обычно, возвращается. Моцион – ни больше ни меньше.
Он берет ребенка на руки. И он, так у них повелось, подставляет тому свое лицо. И мальчик хватает его за нос, а потом начинает гладить щеки. В этот же раз у старика от детских ладошек побежали слезы. Это не понравилось ребенку, эмоция была такая сильная, что исчезло его привычное застывшее лицо, а возникло гневное, и он изо всей силы сказал: «Фу!» Старик был счастлив, как ребенок. Но на месте радости не бывает слез, а они все шли, и лицо мальчика снова застывает в маске, и последнее, что он делает, – говорит: «Шушу».
– Вот видите, – говорит женщина, – в нем есть живые эмоции, будь у него отец, играй с ним, может, и сдвинулась бы эта болезнь с места. Но врачи меня уверяют, что нет…
Так они сидят около часа. Домой он идет, медленно волоча как будто чужие ноги. Чтобы отдохнуть, он прижимается к железной стене гаража. И слезы как прорвало. Он плачет и думает, что хорошо бы им всем соединиться и жить вместе. Ну, как бы съехаться, как это делают при размене. Но жена разве согласится? После их личной драмы с детьми она без устали повторяет: «В этой стране рожают только идиоты. Нам за все сделанное с людьми надо вымереть как народу. До основанья. А потом на лучшее пространство земли, какое занимает Россия, завезти разные национальности в детском возрасте. А чтоб учителями у них были проверенные комиссией мира педагоги. Русский человек – это вечное горе земли».
И он тыкал в лицо жене Толстого и Чайковского, Пушкина и Кулибина… Да мало ли кого? Много! В этом был какой-то невероятный парадокс его мысли. Разве может безумный, злой, жестокий народ рождать такое величие?
– Где оно, величие? – кричала жена. – Ткни мне пальцем хоть в одно живое величие, а не в покойника.
И он терялся. Окружающая его жизнь людей была отвратна. Бедные злели от нищеты. Богатые зверели от богатства. У тех и у других росли дети-уроды – у одних от голода и холода, у других – от бессмысленности существования. И те и другие дети подрастали с ненавистью друг к другу. Первые от зависти, вторые от презрения. Мир трещал по самому важному шву – молодому поколению. И погибал мальчик, которого скорее всего можно было бы спасти, если бы родина не была сукой.
Старик вжимался в ржавое железо, а мимо проскакивал железный трамвай, и тоска, пуще прежней, заполняла его всего, без остатка. И он брел домой, и только нос и щеки оставались живыми от слез и пальцев безумного ребенка.
На повороте к дому он поднял глаза на свои окна.
Распластанно, руками и грудью прижималась к стеклу жена. Да, он сегодня задержался у гаража. Он представил, как она резко раздвинула занавески окна и, погасив свет, уставилась на дорогу его возвращения. Как прилипает она носом и лбом к стеклу, как громко и хрипло дышит, как колотится ее сердце от ужаса возможной беды, как она зовет беду на себя, пусть с ней что-то случится, но только не с ним.
Он махнул ей какой-то особенно бессильной рукой. Старенькая дурочка, видишь, я жив и иду, но нет у меня для тебя крупицы счастья. Ты ведь не полюбишь Сеню. И уже без конца и края его поглотила боль-тоска. И остро, до тошноты пахло ржавчиной, которую он от души стер спиной. «Запах порчи, – подумал он. – Как всё в масть».
Унтер Пришибеев
…Тут я чуть не спалила дом. Поставила варить бигуди и забыла про них. Вскочила из-за письменного стола, когда в дверь и звонили, и стучали. Дым выходил в окошко кухни и взбаламутил бдительную общественность. Слава ей, слава.
Тут нужны подробности. Я живу на первом этаже хрущевки, окно моей кухни – на расстоянии вытянутой руки от подъезда. Когда я готовлю обед, мой сосед знает мое меню. Один знакомый алкан говорил мне, что они любят выпивать под мои запахи, когда закусить нечем. Вот почему улица раньше меня, бывает, знает, что у меня сбежало молоко. Форточка у меня открыта постоянно, потому что дом сырой, и, если ее не оставить открытой, в доме поселяется плесень, чуть-чуть – и пойдут грибы.
Когда затрезвонили и застучали, я поняла, что сама – дура беспамятная, схватила полотенце и кинула поджарку из бигудей в раковину, полотенце вспыхнуло от мисочки ярким пламенем, на это все пришлось открыть полный напор воды.
Я хорошо представляю этот дым отечества из моей форточки и людскую панику. Старый, осыпающийся изнутри дом был, как тот пионер, всегда готов к пожару.
Сделав как можно более безгрешное лицо, я пошла открывать дверь. Там стояли пожарные, милиция и «Скорая».
– Господи! – сказала я. – У меня загорелось полотенце, когда я снимала с плиты чайник.
Пожарные ушли сразу, медсестра спросила, не кружится ли у меня голова. «Чад довольно противный. Странное у вас полотенце». – «Посмотрите сами», – сказала я. «Я сам все проверю», – сказал милиционер и направился в квартиру. Он от двери посмотрел на уже потухшее в раковине полотенце, скрывающее зловонные бигуди, и вошел в комнату.