Наплывы времени. История жизни - Артур Миллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Переводчик Луи Галантьер и юрист Юлий Изакс, немало времени посвятившие ПЕНу из одного интереса к писательской среде, добились того, что Госдеп снизил квоту (куда были еще не включены бывшие нацисты) приема «политически нежелательных» лиц, и в Конгрессе смогло принять участие блистательное созвездие латиноамериканских писателей (за исключением кубинцев, которые сделали вид, что получили приглашение слишком поздно, — нелепая уловка, которая тем не менее позволила им позже обвинить Неруду, будто он продался империализму, что его задело, и он, судя по мемуарам, никогда не простил им этого).
Я предложил тут же провести небольшой конгресс латиноамериканских писателей, и они быстро и восторженно откликнулись, собравшись в одном из залов в гостинице «Грэмерси-Парк». До американцев и европейцев еще не дошли отзвуки великого взрыва латиноамериканского романа, но уже жило предощущение грядущего, к которому все они, независимо от стран и социальных условий, имели отношение. Присутствие центриста перуанца Марио Варгаса Ллоса, аргентинца правых позиций Викториа Окампо и мексиканца Карлоса Фуентеса с его левыми симпатиями открыло для меня горизонты новой литературы, полной созвучия, как в глубине души я и предполагал, жизненно важным проблемам и возможностям. Короче, литература была призвана говорить о современной человеческой жизни и тем самым изначально противостоять несправедливости как разрушению этой жизни. Конгресс был посвящен теме «Писатель как воплощение независимого духа», и, естественно, разговор коснулся «чистого» и «ангажированного» искусства, или, как сказал Фуентес, проблемы Малларме и Диккенса. Однако для Латинской Америки, как и для Соединенных Штатов, подобное противопоставление, думаю, не играло особой роли, ибо Неруда и Борхес, Карпентьер и Астуриас, Октавио Пац и Кортасар отстаивали одни и те же интересы, будучи приверженцами жизни духа и его свободного становления. Открывая Конгресс, я в своей речи за два дня до этого остановился на иной трактовке той же проблемы: основа нашей взаимной терпимости коренится в осознании того, что в разных странах люди живут в неодинаковых условиях и поэтому писателям и литературе следует предъявлять особый счет, ибо жизнь в ее полноте не могут воспроизвести никакие политические формулы. В качестве примера я сослался на то, о чем говорил в Лондоне на ежегодной международной встрече, что нам нельзя забывать о тех сотнях писателей, которые томятся в тюрьмах по всему белу свету.
Теперь я понял, что ПЕН может стать совестью мирового сообщества писателей. И надо было подавить гордыню, что именно американские писатели подняли этот вопрос, оказавшись, с их непомерной рассудительностью и неизлечимым идеализмом, возможно, единственными, кто мог его поставить. Если ПЕН был когда-то подобием литературного клуба, то теперь все изменилось.
Само наличие на встрече разнообразия точек зрения открывало новые перспективы. Неруда, могучее древо латиноамериканской поэзии, с которого в далекие тридцатые началось мое знакомство с латиноамериканской литературой, приехал с чувством обиды, зная, что нам пришлось получать специальное разрешение на его въезд в страну. Но на него со всех сторон обрушились приглашения читать стихи, и он дважды выступал на 92-й улице и даже сделал несколько коммерческих записей. Из книжного магазина Добера и Пайна он не мог выйти несколько часов подряд, покупая Уитмена и все, что нашел о нем, а также сонеты Шекспира. Когда он заглядывал в книгу, брови ползли вверх, и он становился похож на экзотическую птицу, какого-то огромного крупноголового попугая. Несмотря на отрицательное отношение к нашей политике в Латинской Америке, нельзя было не почувствовать его теплоты к Нью-Йорку и Америке.
Путешествуя вместе с ним и с Ингой по Уиллидж, я больше всего был озадачен тем, как человек такой мощи духа все еще поддерживал Сталина. Единственное, чем я мог объяснить его заблуждение, — глубокое неприятие буржуазного общества, породившее почти религиозную лояльность к тому сну, которым Россия оказалась для доверчивых тридцатых, к стране, не признать жизнь которой он считал для себя бесчестьем. Этому, бесспорно, способствовала постоянная ориентация американской внешней политики на поддержку правых диктаторских режимов, так что даже у самых умеренных реформаторов на местах не оставалось другого выхода, как поддерживать советскую модель.
В дни работы Конгресса в мой адрес поступило множество телеграмм наподобие той из Лондона, где сообщалось, что жизнь нигерийского писателя Уоле Соинка, чье имя я едва знал, находится в опасности. Выяснилось, что он взял на себя роль связного между представителями отколовшейся Биафры и нигерийского правительства, которые искали пути мирного урегулирования страшной гражданской войны. В телеграмме спрашивалось, не мог бы я срочно отправить послание с просьбой о помиловании Соинка в адрес генерала Гоуона, возглавлявшего близкую к победе армию нигерийского правительства.
У Дэвида Карвера в Лондоне был знакомый английский бизнесмен, некто Дэвис, который вылетал в Нигерию и мог доставить послание президенту. Увидев мою подпись, Гоуон недоверчиво спросил Дэвиса, не я ли писатель, который был женат на Мэрилин Монро, и, получив утвердительный ответ, приказал освободить Соинка. Мэрилин бы очень порадовалась этому.
Другой писатель, Фердинандо Аррабаль, испанец, бежавший от Франко в Париж, приехал в Мадрид посмотреть одну из своих пьес и имел неосторожность надписать какую-то из своих книг неприличным стихотворением в адрес Франко. Как это ни кажется невероятным, ему грозило несколько лет тюрьмы за оскорбление каудильо, когда его друзья сообщили мне, что судья — afficionado театра и мое послание окажут на него благотворное влияние. Ибо, не говоря о других пьесах, «Смерть коммивояжера» долго не сходила с мадридских подмостков. В телеграмме я заверил достопочтенного господина, что Аррабаль — драматург первой величины и я давно питаю к нему особую симпатию, после чего судья позволил столь выдающемуся человеку, как Аррабаль, покинуть Испанию с обещанием никогда больше туда не возвращаться.
Так я стал использовать завоеванный авторитет, способствуя разрешению подобных ситуаций во всех уголках света — в Литве, Южной Америке, Чехословакии, в странах Латинской Америки, Советском Союзе, Корее и не единожды у себя под боком, в Иллинойсе, Техасе и других штатах. Отстаивая свободу от цензуры, ПЕН наконец стал настоящей опорой в осуществлении тех задач, ради которых когда-то и создавался.
Три дня подряд мы ведрами с холма на холм таскали сотни саженцев, не без некоторой дополнительной помощи высадив все шесть тысяч. Инга была беременна, но держалась молодцом — за четыре часа до схваток она еще умудрилась что-то фотографировать с башенного крана в Бруклинском порту — и аккуратно расправляла корешки в ямках, которые я делал, отваливая землю плоской лопатой. Из сердца Европы она привезла благоволение к святости подобных мгновений, когда открывается высший смысл бытия. Прошло двадцать пять лет, саженцы высотой по щиколотку превратились в густой бор — стволы сосен в обхват толще телефонных столбов. Ребекка выросла и стала молодой женщиной — она художница и актриса. Ее брат Роберт снимает в Калифорнии фильм, сестра Джейн, жена скульптора, посвятила себя дому и прекрасно ткет. А трое малышей — внучкам два и четырнадцать, внуку шесть — дети Боба — радостно кричат мне: «Дедушка!»
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});