Башня. Истории с затонувшей земли. (Отрывки из романа) - Уве Телькамп
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
(Конферансье) «Балет Государственной оперы танцует полонез из 'Лебединого озера' Чайковского. Для тех наших телезрителей, которые смотрят передачу в черно-белом режиме, я расскажу о красивых балетных пачках товарищей танцовщиц…»
Поцелуйчик здесь, поцелуйчик там, снаружи горстка демонстрантов, но все танцуют и поют, это улучшает настроение, а начальник спецназовского штаба, расположившегося в Доме учителя, пока не решился устроить большую очистительную акцию на Алексе …
(Конферансье) «А теперь послушайте хор 'Проснись' из 'Нюрнбергских мейстерзингеров' Вагнера!»
(Генеральный секретарь) «Сегодня Германская Демократическая Республика — аванпост мира и социализма в Европе!»
(Горбачев) «Того, кто опаздывает…{140}»
(Народ, хором) «Свободу!»
(Министр полиции) «Сейчас бы самое милое дело — устроить хорошую взбучку этим мерзавцам, чтобы таким ни одна куртка не была к лицу… Меня не надо учить, как обращаться с классовым врагом!»
(Народ, хором) «Свободу!»
(Министр госбезопасности) «Что же, когда он, то есть товарищ Горбачев, отправится восвояси, я сразу отдам приказ о начале операции, и с гуманизмом будет покончено!»
Пористые зоны: мозг отключает бодрствующие участки, и становятся видимыми альфа-волны сна. Но этот придаток — орган-щит, панель управления обменом веществ — не спит никогда, этот серый дворец из бетона, с частично зеркальными, частично замазанными краской окнами, под которыми слизистым, враждебно-заразным молочным потоком движется лимфа…
…но потом вдруг…
часы пробили —
Гудрун сказала: «Мы все выходим из своих ролей». Никлас сказал: «В Опере дают 'Фиделио'{141}, и когда начинает петь хор арестантов, весь зал поднимается и поет вместе с ними». Барбара сказала: «А Барсано сидит в королевской ложе, мысли его витают где-то далеко, и он не поет». Анна, чье лицо еще разбито, а запястья распухли от ударов дубинкой, взяла свечу. Рихард и Роберт, отложивший свой отпуск на последние дни перед дембелем, проверили, высохли ли надписи «Никакого насилия!' на бумажных шарфах, которые они оба повесили себе через плечо. Все вышли на улицу.
По пути им попадалось много людей. На всех лицах заметны были страх, оставшийся от последних дней, печаль и беспокойство, но также и нечто новое: излучаемое ими сияние. Это, видел Рихард, уже не подавленные, понурые люди, как во все прошлые годы, не те прохожие, что спешили по своим делам, обменивались приветствиями, сдержанно кивали, но старались не смотреть долго друг другу в глаза, — теперь они подняли головы, дышат хоть и стесненно еще, но с гордостью, потому что такое стало возможным, это Напрямик: что вот они идут, распрямившись, и тем самым заявляют о себе, о том, кто они, чего хотят и чего не хотят, что идут все более уверенно, чувствуют такую же элементарную радость, какая свойственна детям, впервые встающим на ноги, чтобы научиться ходить. Шведес и Орре шагали под руку, среди других обитателей «Дома глициний»; из дома «Уленбург»{142}, соседнего с «Каравеллой», вышло в полном составе многодетное семейство торговца углем Хаушильда («От мала до велика, как органные трубы», — сказала Барбара) и, кажется, разом зажгло все свои припасенные на зиму свечи; господин Гризель, сопровождаемый женой и письмоносцем Глодде, который только что вернулся с работы, замыкал эту детскую процессию; в мастерской у столяра Рабе пилы умолкли, мастер отер руки тряпкой, свистнул ученикам и тоже извлек из кармана вельветовых брюк огарок свечи.
На мгновенье все замерли в нерешительности — спуститься ли по Ульменляйте, к церкви, или сперва завернуть на Риссляйте, к булочной Вальтера? Очередь перед булочной при их приближении поредела, распалась на группки; из дверей выглянули, смущенно комкая фартуки, продавщицы; «Булочек захватите!» — крикнул кто-то; взмахи рук, крики; «Присоединяйтесь, мы нуждаемся в каждом мужике!» А зубная врачиха Кнабе, подтолкнув вперед своего запуганного супруга, добавила: «Правильно — и в каждой бабе!» Ульрих сорвал с себя и бросил на землю партийный значок. Барбара договорилась с Лайошом Винером о переносе на другой день своего визита к нему — пока он писал на двери парикмахерской: «Закрыто по причине революции». Госпожа фон Штерн, повесившая через плечо жестяную коробку для завтраков, бодро стучала об землю узловатой палкой: «Это на случай, если кто-то нарушит должную дистанцию. Невероятно, что мне-таки довелось увидеть такое — после событий октября семнадцатого!» Рихарду же этот день, этот октябрьский день 1989 года, вдруг показался серьезным и простым, исполненным энергии; на небе за деревьями проступили едва заметные, не толще волоска, трещинки; Рихард видел выбоины, беспомощно заделанные асфальтовыми кляксами, — халтурно заштопанную кожистую оболочку старых улиц, которая, как у змей при линьке, похоже, вот-вот должна была лопнуть; и хотя уже сгущались сумерки, через все эти трещины веяло дурманящей свежестью, какую он чувствовал молодым человеком, когда затевалось очередное приключение, одна из тех внезапно вспыхивающих грандиозных авантюр, которые нарушают норму, но награждают Я золотым нимбом, сотканным из счастья и боевой песни. «Ханс», — сказал он своему брату, вынырнувшему из-за угла Волчьего спуска; «Рихард», — сказал токсиколог, вот и все, но то были первые слова, которыми они обменялись за долгое время. Ирис и Мюриэль отказались взять свечи, предложенные им пастором Магенштоком; воздержался от этого и Фабиан, теперь — уже молодой человек, с немножко смешными гайдуцкими усиками; все трое не несли ни свечей, ни плакатов с изображением Горбачева, в отличие от столь многих: они не хотели никакого улучшенного социализма, они вообще не хотели социализма и для поддержания своих надежд не нуждались ни в проповедях, ни в световых цепочках. Рихард не мог не признать, что и Хонихи, на свой лад, проявили мужество: они развернули гэдээровское знамя, высмеиваемое и презираемое (притом во многих местах города, как знал Рихард, уже обезоруженное тем, что из него вырезали кругообразный кусок); как бы то ни было, Хонихи присоединились к шествию, и их никто не прогнал, на них просто не обращали внимания.
Проходя по улицам, люди звонили в дома. Не все хозяева открывали, иногда гардина приподнималась и вновь опускалась, иногда собака начинала бросаться на дверь с той стороны и долго не могла успокоиться, а вот у продавца граммофонных пластинок Трюпеля очень кстати оказалась умело сломанная нога с неумело наложенным гипсом: он проковылял на костылях мимо них, сожалея, очень сожалея, что так получилось… Лавка проката одежды Маливора Маррокина по-прежнему оставалась закрытой, без всяких объяснительных записок; так что седовласому чилийцу, хозяину лавки и по совместительству фотографу, так и не довелось заснять ни одного из демонстрантов, чувствовавших себя все увереннее.
…но потом вдруг…
часы пробили:
и вот уже Медный остров опрокидывается под тяжестью народа, столпившегося по его правому борту; красно-бело-клетчатые клеенки, закручиваясь, соскальзывают вниз — туда, где пена и море взбалтываются в одной гигантской воронке; угольные брикеты от избытка воды крошатся и размокают…
(Конферансье, предлагая ордена из обувной коробки) «Берите! Ордена! За победу в социалистическом соревновании! Берите же! Тут всего полно! Даром!»
великаны на высотном доме Кроха в Лейпциге гулко ударили своими молотками по колоколу, Филипп Лондонер сидит один в затемненной комнате, рабочие бумагопрядильной фабрики выключают машины и присоединяются к демонстрантам, около ста тысяч человек собралось в этот понедельник, они маршируют к центру города, к увитому розами зданию университета, к концертному залу «Гевандхаус», сверкающему, словно кристалл, на фоне сумеречного неба: народ, который пробует голос, который не позволит больше водить себя за нос, которому до тошноты надоели ложь и решетки…
(Эшшлорак) «Крот, слепой в темной утробе земли, утром ли, вечеров ли, ночью ль — для него нет времени; он, конечно, боялся; но без времени. Судно с безумным капитаном и безумной командой, наполненное шумом и яростью, странствующее между Вчера Сегодня Завтра… Плаванье, привязанное к Большому Колесу, которое постоянно крутится в тумане и мы, здешние короли, — мы все находимся на одной лопасти-скрижали, на ней же кровью предначертаны возвышения и падения империй, вечное возвращение одного и того же, на краткое мгновение, — догадка о солнечном луче, и любящие, обнявшиеся перед плахой, уготованной им дивным новым миром, в котором чистота понимается как извращенная красота и одна черная утроба порождает другую черную утробу» —