В тени алтарей - Винцас Миколайтис-Путинас
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но друзья не хотели согласиться с ним. Изгнание Варненаса они считали тяжелым ударом для литовцев, а самого Варненаса невинной жертвой.
— Во всем виновата твоя неразумная выходка! — горестно укорял его Йонелайтис. — Эта декламация не принесла никому никакой пользы, только показала, что ты «бунтовщик». Стали разнюхивать и разнюхали! Мы должны соблюдать осторожность и не давать повода для придирок, не то нас всех повыгоняют. Кто от этого выгадает?
— Впервые слышу, — горячился Серейка, — что литературный критик не может быть ксендзом. Почему литературную критику нельзя обосновать христианской эстетикой и философией? Я уверен, что такие литераторы нужны и всем католикам и церкви. Им бы радоваться, что нашелся такой в семинарии, а не выгонять его! Бояться самолюбия, гордости и критики? Так неужели здесь место только глупцам и чурбанам? Нет, это только предлог, а причина та, что ты литовец и уже сотрудничаешь в литовской печати. Вот что!
Васарис промолчал. В голове у него был сплошной хаос. И в словах ректора и в упреках Серейки было много правды. Но как их согласовать? Только позже понял он, что ректор ставил вопрос конкретно: совместим ли характер деятельности ксендза с характером деятельности литератора, а Серейка подходил к нему отвлеченно: не значит ли, что ксендз вообще не может быть литератором.
Казалось, что с последним рукопожатием Варненас оставил в наследство Васарису этот двойной вопрос, который впоследствии стал проблемой всей его жизни.
XIIIТяжелое впечатление от прощания с Варненасом омрачило Васарису начало вторых каникул. Исключение Варненаса значило для него больше, нежели утрата доброго друга. Он понимал, что, по существу, дело заключается не в интригах, не в национальном вопросе или мести, но что оно затрагивает важную проблему священства, при решении которой не должно быть никаких личных соображений, никакого снисхождения.
На примере Варненаса ректор ясно показал, что не всякого рода идеализм совместим со служением церкви. Вероятно, и сам ректор не сомневался, что Варненас идеалист. Но может статься, что религиозный идеализм, привитый даже идеалистически настроенному художнику, патриоту или поэту, станет именно тем ферментом, который разрушит всю творческую мощь, энергию, энтузиазм, подобно тому, как кровь неподходящего состава, перелитая в жилы здорового человека, разрушает весь организм и несет смерть. Васарис чувствовал, но еще не вполне понимал, как он заблуждался, считая, что достаточно доброй воли, чистых намерений, благородных желаний, спасительной цели, словом, идеализма, чтобы стать достойным пастырем. Он понял это только через много лет на примере своей собственной жизни.
Разлука с Варненасом, точно заноза, мучила его всю первую половину каникул. Он был так озабочен и непохож на себя, что мать часто со страхом спрашивала:
— Почему вы в этот приезд так невеселы? Уж не больны ли?
— Ничего, мама, — отвечал он, прикидываясь беззаботным, — не успел еще прийти в себя после семинарии. Этот год был очень трудный… — затем он уходил куда-нибудь в поле, где его никто не мог увидеть и заговорить с ним.
Больше всего в родных полях полюбился ему холм, прозванный Заревой горой. Он возвышался над всей окрестностью, вдалеке от построек, троп и дорог. Здесь проводил Людас большую часть дня. Подобно всем мечтательным и созерцательным натурам, он любил широкий простор, где ничто не препятствует взгляду охватывать далекий, окутанный голубоватой дымкой горизонт. Именно такой вид открывался с Заревой горы.
С юга, за отцовским домом и деревней, виднелся лес. С левой стороны он подступал к ней полукругом, оттенял пейзаж и, уходя вдаль, становился все синее. Далеко на востоке он превращался в узкую полосу, протянувшуюся между землей и небом. Затем, перебегая направо, он приближался снова уже с противоположной, северной стороны, и в узкой, глубокой долине переходил в рощу захиревших сосенок и тонкоствольных, кривых берез. Под ними росло много черники и водились змеи. По другую сторону рощи, далеко-далеко уходили плодородные поля, окруженные деревьями хутора и виднелись колокольни дальних костелов.
В памяти Людаса эта картина запечатлелась еще с детства. Погожими осенними днями, когда пастух выгонял свое стадо на жнивье, Людасу неизменно хотелось побежать в поле и взобраться на Заревую гору. На вершине ее никогда не пахали и не сеяли, она поросла странной, сухой травой, пахучим чебрецом и палевыми бессмертниками. В небе плавали разрозненные белые облака, и с Заревой горы было отлично видно, как темные большие тени ползли по нивам, пашням, лугам и долинам.
Но мальчика интересовало, что там, за рощей. Случалось, что большое облако черной тенью покрывало все поле до самой рощи, а за ней, точно в сказке, все светилось и брызгало солнечными лучами. И он не мог отвести глаз от этой Солнечной дали и от темной рощи, где водились змеи, где было сыро и страшно. Залитая солнцем даль казалась ему другим миром. Там виделись ему дивные белые палаты, которых не было на этой стороне, деревья, непохожие на отцовские ивы и на соседские березы, и высокие колокольни костела, блестевшие и светившиеся на закате.
Это зрелище и теперь привлекало семинариста Васариса, но глаза его все чаще обращались к западу, где тянулась широкая равнина, и ни лес, ни холмы не застилали далекого горизонта. Там опускалось огромное красное солнце, и, словно сквозь волшебную подзорную трубу, он отчетливо различал какие-то высокие деревья, которых в другое время никак не мог рассмотреть.
Сидя на Заревой горе, глядя на дальние леса и на тихие закаты, Васарис невольно приучился видеть природу окрашенной своим чувством и настроением. Он ощущал ее робким, скованным сердцем семинариста и потому невольно воссоздавал условные, схематические картины природы, которые долго служили фоном для его разнообразных настроений.
После захода солнца в низких луговинах, окружавших Заревую гору, а иногда и на полях, от леса и до самой рощи стелился густой, белесый туман. В бледном свете луны он казался огромным озером, а избы и деревья какими-то жуткими, таинственными островами. Жутко становилось и Васарису, который все еще глядел на догорающий закат, и он росистой тропинкой возвращался домой.
Укладываясь в постель, он слышал, как вздыхала и молилась в своей комнатушке мать..
Бывая дома, он привык ежедневно взбираться на Заревую гору. Здесь сосредоточивалась вся жизнь его ума и сердца.
Иногда, по возвращении, он зажигал свечу и пытался писать. Широкая панорама заката еще стояла перед глазами, и настроение, охватившее его на Заревой горе, продолжало владеть им. Лучшие из его юношеских, еще незрелых стихотворений он написал именно в ту пору.
Эмоциональная насыщенность была главным достоинством этих стихотворений. Природу он описывал такой, какой видел ее с Заревой горы. Это было несколько схематических образов: красное закатное небо, голубые сумерки, белесый туман, звездное небо, лунный свет. Чувства, пронизывающие его стихи, были тоже несложные, общие: печаль о проходящей юности, тоска о полноте жизни, о любви, о свободе, или наоборот — о тишине и покое, жалобы на вечное одиночество, а порою — жажда одиночества и его апофеоз.
Молодой поэт Васарис еще не сознавал, что чем шире кажется ему простор, видимый с Заревой горы, чем субъективнее его переживания, тем уже становится круг его творчества. Вглядываясь в далекие синеющие леса, всегда одинаковые, в сверкающие закаты — всегда величавые, он не замечал, что здесь же, у его ног, ключом бьет волшебно-прекрасная жизнь этой горы, со множеством тончайших оттенков и многообразием форм, вызывающих чувства простые, но интересные и новые. Но разве был он виноват, что обстановка, в которую он попал так рано, воспитала в нем пафос, нездоровую мечтательность, меланхолию и пессимизм? Разве кто-нибудь объяснил ему, что вдохновением для поэта может служить скромная ромашка и василек, душистый чебрец или ветерок, всколыхнувший метлицу?
На Заревой горе Людас часто обдумывал различные события семинарской жизни, главным образом — исключение Варненаса. При этом он старался поглубже заглянуть в свое сердце и предугадать, каким ксендзом будет он сам. Эти размышления и догадки в ту пору не внушали ему серьезного беспокойства. Правда, иногда, особенно когда он был под впечатлением «настроения заката», какое-то неясное чувство подсказывало, что ему не место в семинарии. Но когда он ставил перед собой вопрос конкретно, то обосновать свои сомнения не мог. Свой талант он ценил еще настолько мало, что большого конфликта из-за него не предвидел. Намерения его были чисты. И хотя его нельзя было назвать слишком усердным семинаристом, но таких, как он, было много, Васарис с этим уже свыкся и не хотел быть чересчур «дотошным», как этому учили в семинарии.