Город заката - Александр Иличевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так почему же воскурение благовоний составляло важнейшую часть ритуальных действий в нем? Что мы знаем об обонянии? Нам известно о его власти над телом. И дело не только в том, что запах регистрируется мозгом быстрей, чем болевой импульс.
Давайте представим себе совершенный орган обоняния. Такой аромотелескоп, который способен регистрировать абсолютно все запахи окружающего нас мира. Даже трудно себе вообразить, насколько важными для ученых окажутся передаваемые им данные! Ибо человеческий нос столь же слеп во вселенной запахов, как крот на свету. Но в этом есть и польза, ибо если человек вдруг обрел бы способность осознавать все запахи, его окружающие, мозгу не хватило бы вычислительной мощности для их обработки. Запахи человек обрабатывает мозгом, в то время как животные — самим органом осязания (подобно тому как зрительный нерв человека освобождает мозг от вычислительной обработки зрительных образов). Несомненно, вопрос о важности благовоний в Храме — это вопрос о важности запаха в устройстве и функционировании живого мира.
Давайте попробуем хоть немного с этим разобраться. Для начала приведу только несколько разрозненных, добытых наукой поразительных сведений о запахе.
Лингвисты и биологи работают вместе, чтобы понять язык запахов. Трудно поверить, но они научились уже давать подопытным крысам команды, состоящие из нескольких пахучих «слов». Они выяснили также, что специальная железа пчелиной матки издает запах, удерживающий рой вместе при миграции.
У трутня обоняние в пять раз чувствительней, чем у рабочей пчелы, и тем более у матки. Это нужно ему для того, что, сравнивая с поэтическим даром, прекрасно описал Метерлинк в «Разуме цветов»: трутень быстро и точно чувствует неплодную матку и стремится за ней, пока не настигнет ее или не умрет, истощившись в погоне. Пчелы с ампутированными органами обоняния не способны выполнять работу и быстро погибают.
Двадцать лет назад было доказано, что устройство обонятельных рецепторов заложено генетически. Человеческие рецепторы способны регистрировать около десяти тысяч элементарных запахов. Парфюмерные изделия содержат их до двух-трех десятков, аромат земляники — девяносто шесть. Власть запаха над телом очевидна, но все равно остается тайной. Лишь недавно выявлены нетривиальные связи между носом и мозгом. Молекула вещества (тип запаха определяет ее форма, а не конкретный состав атомов) контактирует с рецепторной клеткой, и нервный импульс направляется в лимбическую систему мозга, где путем анализа формируется ощущение запаха. И здесь же, в этой окрестности мозга, формируются эмоции и мотивации. Но это не всё. Далее преобразованный импульс отправляется к вегетативным ядрам, гипоталамусу, зрительному бугру и другим частям лимбического комплекса. Никакой другой анализатор не связан со столь многими структурами мозга. Механизм взаимодействия с ними пока не поддается объяснению и оставляет впечатление таинственности. Более того — обонятельный нерв регенерируется каждые два-три месяца, его возрождение происходит по тем же законам, что и развитие мозга эмбриона. И вот что самое важное для постижения окружающего мира при помощи запахов. Большинство сигналов обонятельного анализатора отсылается в подсознание, и лишь незначительная их часть воспринимается сознательно. Возможно, именно с этим связан эффект дежавю. Человек не столько помнит, что именно происходило, сколько чувствует, что это уже было. Не значит ли это, что он просто снова услышал запах, который когда-то не был способен осознать, но который отпечатался в подсознании?
Запах-сигнал, попав в гипоталамус, стимулирует выработку тех или иных гормонов. Выражение «Здесь дышится полной грудью!» появилось потому, что нежелательные запахи неизменно становятся источником стресса. И, попав на свежий воздух, человек приходит в чувство, у него нормализуется кровяное давление, пульс. Олдос Хаксли написал роман «О дивный новый мир», посвященный тому, как усовершенствовать наш мир с помощью запахов.
В моем детстве, которое прошло на Апшеронском полуострове, мы с отцом по дороге на пляж непременно совершали один ритуал — заходили в спортивный магазин. На его полках сияли латунные и никелевые кубки, висели вымпелы и сетки с волейбольными и футбольными мячами, бадминтонные и теннисные ракетки, а в центре торгового зала стоял короб с плюшевыми рукавами: устройство затемнения для смены на ощупь (вложить в короб фотоаппарат, закрыть, продеть руки в рукава) фотопленки, которая продавалась здесь же, в магазине. Но неважно, что там продавалось. Важно, как в этом магазине пахло. Я уж не знаю, что это был за запах — не то дубленой кожи мячей, не то химических реактивов, — но запах этот, который у меня строго ассоциировался с эмоцией сильного интереса, возбуждения, излучавшегося спортивными товарами, навсегда стал запахом моего детства — запахом чистоты и огромного, неизведанного и желанного, будущего. В течение тридцати лет я мог в любую минуту закрыть глаза и вспомнить этот запах. Но никогда, никогда я его не встречал с тех пор. Ведь это странно, правда? Я побывал за свою жизнь во множестве магазинов, где продавались все те товары, которые я так вожделел в детстве. Но ни в одном я не встретил даже намека на этот запах — сильный, пряный, упругий. Понемногу этот запах стал для меня призрачным, я даже перестал верить в то, что когда-то с наслаждением его вдыхал. Как вдруг лет пять назад я купил себе новые очки. Вместе с ними мне выдали очечник, запах внутри которого взорвал мое сознание. Замша, выстилавшая его полость, пахла ровно так же, как сокровищница того самого магазина спорттоваров! Это было чудо, и я берегу этот очечник на самой верхней полке кабинета и изредка забираюсь на кресло, чтобы аккуратно снять его и, приоткрыв, сунуть нос в шкатулку прошедшего времени — убедиться, что детство действительно было.
ДВА ЭТЮДА
Хвала линииНа фотографиях самое интересное — незримое. Есть быстрое незримое — мгновенное событие, выходящее за пределы чувствительности. А есть медленное незримое, выходящее за пределы не реакции, а концентрации. Часовую стрелку трудно уличить в подвижности, если только не делать ее снимки с долгой выдержкой. Порой полезно переключать внутреннюю длительность, выдержку, учиться длить минуты годами и годы умещать в миг.
Медленные и быстрые сущности составляют структуру прозрачности, обнаруживаемой путем сознавания зрения как такового. Незримое обнаруживается, когда кадр становится больше себя самого. Он отождествляется с сознанием — и открывает то, чего не содержал в себе ни его источник, ни его отпечаток. Союз сетчатки, хрусталика и зрительного нерва могуществен: опрокинутый в воздух кусок обнаженного мозга царит над окоемом.
Впервые о прозрачности я задумался в Израиле, когда оказался увлечен рассеченным проводами небом. Над Иерусалимом полно отживших и действующих проводов; нет, лучше воспользоваться высоким термином электромонтеров — «воздушных линий». Многие из них давно уже не используются: жилы отмершей жизни, невиданного типа — свитые, в вощеной бумажной обертке, давно утратившие источник напряжения, они прочерчивают небо бесцельно, без всякого умысла (первый признак искусства).
В Старом городе я обожаю фотографировать эти воздушные линии, «воздушки». Барочными пучками, сплетениями лиан они карабкаются под карнизы, на крыши, с крыш вдруг срываются в воздух в полет на соседнюю кровлю — или дальше, за пределы квартала, перескакивая по кронштейнам, по фонарям времен английского владычества. В Иерусалиме у меня затекали шейные мышцы: город вообще вверху привлекательней, чище, яснее, чем тротуары и фасады.
В Цфате «воздушки» лепятся синусоидой, провисы восполняются набором высоты к подвесным тросикам, и небо ломтями, равнинами вторит горам, холмам, которые высоченно идут ярусами к югу: один, второй, пятый и дальше — сизые гребни, всё бледнее за дымкой, оказываются разлинованы «воздушками», там и тут перехвачены разливом низкого солнца, отчего кажутся пунктиром.
В Израиле среди мальчишек есть обычай: старые ботинки связывать шнурками и зашвыривать в небесную колею. Кувыркающиеся над Иерусалимом, Акко, Назаретом, Яффо, вращающиеся шатко, сложно, вразвалку, в нескольких плоскостях, будто девчонки, раскрутив друг дружку на перемене на вытянутых руках, — туфли, ботинки, кроссовки рушатся, закручиваются вокруг воздушных линий и годами, пока солнце, беспощадно стоящее в зените над узкими улочками, не перекусит обветшавший капрон, висят в небе карнизов, просят каши…
Фотография — геометрия света, сгустки перспективы и вспышки ее разреженных, разряженных в бесконечность свойств, портретная книжность, телесность зрения, набранная до краев хрусталиком, неевклидовы видения сквозь слезинку счастья, разлуки, сквозь каплю росы в лепестке. Слеза — первая линза. Идеальный объектив — отдаленная слеза удивления, восхищения, страха. Геометрию следует почитать хотя бы за то, что она научает думать об абстракции, оперировать ею — самым кристальным объектом разума. Перспективе посвящали тома и жизни, перспектива таинственна и важна оттого, что дает почуять неизведанное.