Продай свою мать - Эфраим Севела
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Черный «хорьх», шелестя шинами по хрупкому снежному покрову, неслышно плыл по пустынным забеленным улицам Каунаса. Одинокие прохожие встречались редко. Значительно чаще попадались парные солдатские патрули, месившие сапогами снежное месиво. Еще издали заметив знакомый автомобиль коменданта, солдаты застывали у края тротуара и держали пальцы у виска еще долго после того, как мы их миновали.
— Солдату важно знать, что и начальство не спит, когда он бодрствует, — удовлетворенно прокомментировал комендант.
Мы выехали за город, миновали лесок, и черный «хорьх» выкатил на заснеженный высокий берег Немана. Темная вода внизу дымилась, поглощая сеющий с неба снег. Вася выключил мотор. Майор вылез наружу. За ним я. Автоматчик передал мне вынутый из футляра аккордеон.
— С чего начнем? — буркнул я, надевая на плечи ремни.
— Как обычно, — кивнул мне майор. Он расставил ноги, словно собирался прыгнуть, расстегнул шинель на груди, отцепил крючки на вороте кителя, расправил плечи, откашлялся в кулак и кивнул мне, как это делают певцы на сцене.
Я растянул меха, и пустынный берег огласили звуки аккордеона. Майор сразу взял с высокой ноты, и у меня закралось опасение, что он не вытянет, сорвет голос.
Дывлюсь я на небо,
—пел майор, напрягая на шее выпуклые жгуты жил, —
Тай думку гадаю:Чому я нэ сокил,Чому нэ литаю.
Шофер и автоматчик стояли позади, как в почетном карауле, без улыбок и с почтением внимали пению начальства.
Майор исходил криком, напрягал голос до немыслимого предела, и, когда он завершил, так и не сорвавшись, я облегченно вздохнул, словно свалил тяжесть с плеч.
На сей раз майор удовлетворился лишь одной песней.
— Поехали домой, — сказал он. — Заберем солдата.
Прощаясь у моего дома, сказал мне, не глядя в глаза:
— А этих… немцев… завтра приведи в комендатуру… Что-нибудь придумаем.
— Их ведь не трое, — сказал я. — По городу их сотни, а может, и тысяча шатаются.
— Ты приведи твоих. Ясно? А что до остальных… не тебе решать.
Через неделю во всем Каунасе не осталось ни одного немецкого ребенка. Военные патрули вылавливали их в подъездах домов, на чердаках. Их толпами пригоняли в казармы местного гарнизона. Отмывали в бане, одевали в наспех подобранную чистую одежонку, кормили из сoлдатского котла. И все под личным наблюдением майора Таратуты. Потом их погрузили в товарные вагоны и несколькими эшелонами отправили на Запад, в советскую зону оккупации Германии.
О дальнейшей судьбе этих детей я ничего не знаю. Сейчас им уже за сорок. Сами имеют детей. А то и внуков. Нынче рано женятся. Возможно, кое-кто из них живет в Западном Берлине. И даже преуспевает. Не исключено, что мы сталкиваемся лицом к лицу на Кудаме и не узнаем друг друга. Даже если это Генрих, или Лизелотте, или Ханнелоре. И конечно, я для них иностранец, чужой человек, протянувший руку к их жирному немецкому пирогу. Я льщу себя надеждой, что при этом они порой испытывают то чувство, какое испытал я, когда привел холодной ночью в свой дом в Каунасе трех голодных и грязных немецких детей.
x x x
Майор Таратута, военный комендант Каунаса, сыграл немалую роль в моей жизни, хотя я был человеком штатским и, казалось бы, не имел никакого отношения ни к армии, ни к военным властям нашего города. Нас связала с майором какой-то странной дружбой не только его любовь к музыке, но и сходство судеб. Как и я, майор вырос сиротой. Он потерял родителей еще в гражданскую войну в России и с тех пор скитался то по чужим углам, то по детским домам, где было не намного слаще. Подросши, он ушел в армию и с тех пор не расставался с военной формой.
Он был высок и строен. Немножко полноват для своих лет. Это из-за избыточного употребления алкоголя. Волосы на голове вились и лежали, когда он их зачесывал, двумя застывшими волнами, на удивление каунасским парикмахерам. Ото лба, высокого и выпуклого, через обе волны пролегала, как пена прибоя, серебристая седая прядь, и это делало его неотразимым в глазах у слабого пола. Каунасские дамы заглядывались на него, и майор в короткие промежутки между запоями был любвеобилен и неутомим.
У него была жена. И даже дети. Но я их никогда не видел. Майор нигде не появлялся с ними, и его семейная жизнь долго оставалась тайной для окружающих.
Он был умен и жесток. От скуки нагонял страх на весь город. Не ленился сам на своем черном «хорьхе» объезжать полупустынные улицы в любое время суток. Каунасские обыватели, завидев черный «хорьх», убегали с тротуаров в подъезды, зеваки, обозревавшие улицу из окон, задергивали шторы, чтобы не попасться на глаза грозному майору.
Но по-настоящему доставалось от него военным. Офицеры местного гарнизона в часы, свободные от службы, пребывали в беспробудном пьянстве. И, упившись, не всегда были в состоянии добраться до своих квартир. Комендант, объезжая город, останавливал свой «хорьх» возле спящего, разметавшегося на тротуаре офицера и, сам обычно в сильном подпитии, вершил суд на месте. На правой руке он носил компас и по его подрагивающей стрелке решал судьбу задержанного. Если офицер рухнул на землю головой в сторону своей воинской части, он заслуживал снисхождения, и Таратута приказывал сопровождающим его солдатам бережно занести тело в автомобиль и сам довозил бедолагу до дому. Но если пьяный офицер лежал головой в другом направлении, а это означало, что из последних сил он не стремился доползти в расположение своей части, его ожидало самое строгое наказание. Гауптвахта, домашний арест. Взыскания по служебной и партийной линии.
Комендант настолько выдрессировал гарнизонное офицерство, что как бы ни напился какой-нибудь лейтенант, он, прежде чем рухнуть, последними вспышками сознания пытался определить направление в сторону своего дома и долго качался и переступал нетвердыми ногами, прежде чем стукался головой о тротуар.
В нашем ресторане майор появлялся всегда внезапно и театрально застывал в дверях, как кот, хищно шевеля пушистыми кисточками усов. Перепившиеся офицеры замирали на стульях с непрожеванными и непроглоченными кусками за щеками. А у танцующих деревенели ноги, и они еле переступали, повернув разгоряченные лица в сторону коменданта, и преданно пожирали его глазами. Даже наш оркестр сбивался с ритма, музыканты начинали играть вразнобой.
— По какому случаю паника? — грозно вопрошал, продолжая стоять в дверях, майор Таратута, и оркестр при первом же звуке его голоса немедленно умолкал, а все офицеры на танцевальном кругу принимали стойку «смирно», оттолкнув своих дам и вытянув руки по швам, — круг же при этом продолжал медленно вращаться и напоминал застывшими на нем фигурами карусель.
— Оркестру продолжать! Офицерам желаю культурного досуга!
Наши музыканты, как сорвавшись с цепи, приникали к инструментам. Танцы на кругу возобновлялись с новой силой.
Суетливые офицеры немедленно освобождали для коменданта столик перед эстрадой. Он садился за этот стол один. За соседний, позади, тоже очищенный от публики, усаживались его охрана и шофер Вася, прислонив автоматы к стульям. Охране выставлялся ужин без напитков. Майору никаких закусок. Лишь графинчик водки и граненый стакан.
Оркестр знал музыкальные вкусы коменданта, и с той минуты, как он усаживался за столик, менялся соответственно весь репертуар. Я со своим аккордеоном выходил вперед, к микрофону, и исполнял танцевальную мелодию, которая, по мнению коменданта, была под силу лишь виртуозу. И каждый раз это завершалось одним и тем же. Комендант пальцем подзывал к себе официанта, сам наливал из графинчика полный, до краев, стакан водки и кивком головы отправлял официанта с этим стаканом ко мне. Я должен был залпом опрокинуть стакан себе в горло под аплодисменты всего зала и, не закусив, раскланяться и вернуться на свое место. Частые посещения ресторана меценатом— комендантом грозили сделать меня заправским алкоголиком. Поначалу после этого традиционного стакана водки мне было трудно играть. Пальцы деревенели, не слушались. Но потом я привык и даже не чувствовал особых перемен в своем самочувствии после выпитого. Как определил Григорий Иванович Таратута, я понемногу становился русским человеком.
Он оставался для меня загадкой. Никогда не поймешь, шутит он или говорит всерьез. Рассказывает что-нибудь смешное, а серые глаза холодны как лед и прощупывают слушателя, словно иголками протыкают насквозь. А когда говорит о страшном, от чего мороз по коже дерет, глаза его смотрят насмешливо.
Однажды, когда мы с ним были вдвоем, без свидетелей, он придвинулся близко ко мне и спросил, лукаво усмехаясь глазами:
— Ты любишь советскую власть?
Я растерялся. Советская власть не щадила даже тех, кто открыто, на всех углах изъяснялся в любви к ней, а уж таких, какие проявляли хоть видимость недовольства ею, уничтожала беспощадно. Вопрос майора, который сам являлся этим орудием расправы, был провокационным, и я долго подыскивал слова, чтобы ответить ему убедительно и не теряя собственного достоинства. Но он не дал мне ответить.