Несколько лет в деревне - Николай Гарин-Михайловский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– К тебе побегли все до единого, – сказал староста, – всю ночь промаялись.
– Откуда же загорелось?
– От соломы пошло, с кирпичного завода.
– Лифан Иванович, по-твоему, какая причина? – спросил я.
– Надо быть от кирпичников грех: выпивши с вечера-то были.
– А они что говорят?
– Знамо, – что, отпираются.
Позвал я кирпичников. Путаются, ничего не добьёшься.
– Да говорите толком, – искать не стану.
– Господь его знает, может, и от нас грех.
– Так бы давно, – облегчённо заговорила толпа. – Развязали грех – и ладно. А то и нам неловко, и барину быдто сумнительно.
– Мне-то, положим, не сомнительно, – ответил я, – я и минуты не погрешил, чтобы подумать на кого-нибудь. Просто несчастный случай – и конец. Ступайте с Богом и не сомневайтесь.
Всё ж таки какое-то неясное, неприятное чувство осталось в душе. Мы с женой порешили, что был несчастный случай; всякому я рот зажимал с первых же слов, говоря, что это несчастный случай, а, всё-таки, на душе было неприятно.
Сгорело тысяч на 10.
Я ничего не страховал. Происходило это, главным образом, по беспечности русской натуры: «авось не сгорит». Но после пожара мельницы я уже не мог заставить себя что-нибудь застраховать по другой причине: мне казалось, что застрахуйся я теперь, я показал бы этим и себе, и окружающим недоверие к моим мужикам. Конечно, это было высоко непрактично с моей стороны, но побороть этого я не мог в себе. Во всех отношениях к крестьянам я стремился к тому, чтобы вызвать с их стороны доверие к себе, а для этого и сам старался показывать им полное доверие. Страховка же, по моему мнению, шла бы в разрез со всем моим образом действий.
На замечание одного князевца, зачем я не застрахуюсь, я ответил:
– И не думаю. Стану я вас перед чужими деревнями срамить! Чтобы сказали: «князевский барин от своих страхуется»?
– Свои-то не сожгут. Странние…
– Ну, а странние-то и подавно не сожгут, – отвечал я.
Мало-помалу всё пошло своим чередом.
Крестьяне, получив прибавку за проданный зимою хлеб, повеселели и довольно охотно вспахали пар без предполагавшихся урезок. Пришла уборка, наступила молотьба. У крестьян был плохой урожай. У меня, благодаря перепаханной земле, хлеб был выдающийся. Немцы – и те удивлялись. Пришлось строить новые амбары, так как старых не хватало.
– Эх, и хлеб же Господь тебе задал нынче! Как только совершит, – говорили крестьяне.
– Да уж совершил, – почти в амбаре весь, – отвечал я.
Подсолнухи уродили до 200 пудов на десятину.
Я насеял их слишком сто десятин. Средняя рыночная цена за пуд была 1 р. 30 коп.
Пришлось для них выстроить громадный новый сарай и, за неимением другого материала, покрыть соломой. Чтобы было красивее, я покрыл его по малороссийскому способу. Каждый день, просыпаясь, я любовался в окно на мою красивую клуню, напоминавшую мне мою далёкую родину. Наконец, и последний воз подсолнухов был ссыпан. Всего вышло 18,000 пудов.
Был день крестин моего сына и девятый день родов жены. По этому поводу мы устроили вечер, на который, кроме знакомых уже читателю соседей, приехал из города руководивший моим делом по наследству присяжный поверенный с женой. Вечер прошёл очень оживлённо.
Дело подходило к ужину. В столовой стучали тарелками. У Синицына с присяжным поверенным завязался оживлённый спор. Синицын доказывал, что Константинополь России необходим. Присяжный поверенный слушал и, вместо ответов, смеялся тихим, беззвучным смехом.
Синицын кипятился:
– Если, кроме смеха, у вас нет других аргументов для доказательства, что Константинополь не нужен, то, согласитесь, это ещё не много!
– Да тут и доказывать нечего, – к чему он нам?
– Да хоть бы… – начал Синицын.
– Для виду, – поддержала его жена присяжного поверенного.
– Да хоть бы для того, – продолжал Синицын, пропуская шпильку, – чтобы прекратить возможность наносить нам постоянный вред вмешательством в дела Балканского полуострова.
– Полноте, какой там вред и кто мешается? Сами мы во всё мешаемся и лезем туда, где нас не спрашивают.
– Но, позвольте, вы не хотите признавать фактов. В настоящее время положение таково, что любой заграничный листок одним намёком на восточный вопрос может колебать нашу биржу. Кому надо, тот и играет на этой слабой нашей струнке.
– Вот, вот, вот! Вольно же вам создавать себе слабую струнку! Откажитесь от неё – никто и не будет играть. Ясно, кажется.
– Но, ведь, так и от отца с матерью отказаться придётся.
– Зачем же такая крайность?
– Константинополь, – упрямо стоял на своём Синицын, – нам необходим: иметь Чёрное море отпертым – это значит иметь двор без ворот, Константинополь – это ворота в Чёрное море, которое, в силу географического положения, нам необходимо, а раз оно необходимо, необходимы и ворота. Это сознаём и мы, русские, и вся Европа. Упрекать нас за это в жадности нет основания, как нельзя человека с большим ростом упрекать за то, что он не может улечься в детской кровати. В материальном отношении невозможность обладать Константинополем стоила и будет стоить нам страшных жертв, – сверх тех вековых, кровью и деньгами, какие русский народ уже принёс для достижения своей цели. Да и в нравственном, наконец, отношении мы не можем же отказаться от заветной цели наших предков, не можем под страхом быть заклеймёнными нашими потомками именем жалких и недостойных трусов.
Присяжный поверенный откинулся на спинку кресла и долго беззвучно хохотал.
– Сорок лет тому назад, – сказал Синицын, – всякий русский так думал, а теперь это смешно.
– Сорок лет тому назад это было понятно, а теперь это смешно, – ответил присяжный поверенный.
– Русскими перестали быть, европейцами сделались? – язвительно спросил Синицын. – А по-моему лет через 15 все опять так станут думать, как думали 40 лет назад.
– Вы хотите сказать, что общество подвергнется ретроградному развитию на манер некоторых инфузорий? Что ж, это бывает, – ответил присяжный поверенный.
– Ужинать подано.
За ужином продолжался разговор на ту же тему. Чеботаев говорил, что Константинополь нужен, но настоящее время таково, что сознание этой необходимости надо спрятать подальше.
– У нас нет ни средств, ни сил для достижения этой цели. Последняя война нам ясно показала, куда мы годимся. Да и политическое положение в Европе не таково, чтобы лезть в какие бы то ни было предприятия.
Синицын стоял на том, чтобы сейчас брать Константинополь.
– Никогда войны не разоряли. Вы вашею свободною торговлей разорили Россию в 20 лет больше, чем все войны от Петра до последней кампании, вместе взятые.
Леруа помирил всех:
– Господа, – начал он, заикаясь, – всё это ерунда. Позовут – будем драться, а пока не позвали, выпьем за здоровье хозяйки, хозяина и наследника. Ура!
Я поднялся было, чтобы отвечать тостом за гостей, как вдруг зловещее зарево осветило окна. Точно по волшебному мановению ночь превратилась в день, и из мрака рельефно выдвинулись, залитые кровавым светом, двор с его постройками, сад, деревня, пруд, мельница. Мой амбар с подсолнухами ярко пылал. Громадный столб пламени с страшною силой поднимался сначала вверх, затем под напором ветра загибался по направлению к усадьбе, осыпая дом, сад, постройки мириадами искр.
Я бросился к жене.
– За что это? – тихо спросила она, сделавшись белее полотна.
– Бог им судья…
Что-то сжимало мне горло.
Гости засуетились и бросились во двор.
– Надя, дорогая, – говорил я жене, стучавшей как в лихорадке зубами. – Успокойся, ради Бога. В денежном отношении это 25 тысяч, да хоть бы и больше, хоть бы и всё состояние, что это для нас? Разве наше счастье деньги? Лишь бы ты, да детки были здоровы, да правда была бы с нами, а там пусть всё гибнет. Не правда ли?
– Правда, правда, – отвечала жена, едва шевеля губами от лихорадки.
– Ради Бога, успокойся, помни – ты всего 9 дней после родов.
– Я совершенно спокойна. Иди скорей к амбару. Все уже пошли.
– Не пойду, пока ты не улыбнёшься мне, пока ясно не докажешь, что ты спокойна.
Жена улыбнулась и горячо меня поцеловала.
– Теперь я пойду, – сказал я почти весело.
Жена Чеботаева подбежала ко мне.
– Где ваши ключи? Где деньги?
– Милая Александра Павловна, – ответил я, беря её за обе руки, – ради Бога не беспокойтесь. Никакой непосредственной опасности нет. Главное – за Надей смотрите.
Первою заботою моей было распорядиться расставить по крышам людей и тушить падающие искры. К амбару я сперва и не пошёл, во-первых, за полною бесполезностью, а во-вторых, чувствуя какую-то неловкость. И только обеспечив усадьбу, я, наконец, отправился к месту пожара. Сарай догорал. От подсолнухов, горящих очень быстро, остались одни обугленные кучи.
Помню, как сквозь сон, кучку гостей, о чём-то толковавших и при моём появлении смолкнувших и с каким-то сожалением осматривавших меня; помню эту толпу мужиков, спокойно стоявших, но вдруг, завидев меня, бесполезно засуетившихся; помню Ивана Васильевича, что-то растерянно раскидывавшего лопатой и всхлипывавшего, как баба. Ему вторило несколько голосов из толпы. Я сознавал, что глаза всех гостей устремлены на меня. Под этим общим взглядом я ощущал какую-то неловкость. Я старался принять спокойный вид и, помню, очень пошло сострил насчёт фейерверка. Никто на мою остроту не отозвался, неловкость усилилась, я стоял поодаль от всех один. В глазах этих людей я был в положении человека, нежданно-негаданно получившего пощёчину. Справедливо или не справедливо дана она – один Бог знает. Самый лучший друг, и тот в такие минуты невольно усомнится и будет на чеку, а от этих чужих, в сущности, никогда не сочувствовавших моему делу, людей ничего другого и ждать нельзя было. Всё это я понимал, но, тем не менее, это безучастное равнодушие раздражало меня. В своих собственных глазах я похож был на человека, который пришёл для решения известного вопроса, подготовив все данные решить его в известном смысле, и вдруг увидел, что вопрос уже решён совершенно не так, как он желал этого, никаких данных не требуется и на всю работу поставлен несправедливо крест. Гадко и пошло было на душе.