Верещагин - Марина Королёва
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Принесешь мне чаю? — спросила она.
Я принес.
— А почему ты сказал мне тогда «уезжайте отсюда»?
Я был озадачен.
— Когда я тебе это говорил? Нет, я бы и сейчас тебе это сказал, если хочешь знать. Но, кажется, мы с тобой об этом не говорили.
— Профессор, дорогой, это было во время нашей самой первой встречи. Возле училища, когда вы меня завалили на экзамене.
— Протестую, я не заваливал.
— Завалил.
— Дурочка. Если бы не твоя неуемная гордыня — четверки, видишь ли, ей мало было, — стала бы уже музыковедом.
Она фыркнула:
— Очень надо! И что? Анализировала бы сейчас твои гениальные труды?
— Нет, — сказал я совершенно серьезно. — Мои тебе анализировать не надо. Это пусть другие потом анализируют. Ну, была бы две тысячи первым специалистом по Бетховену!
Мы с ней посмеялись.
— Так все-таки почему ты мне тогда сказал «уезжайте отсюда»? Ты не хочешь здесь жить?
— А ты?
Она помолчала.
— Я не знаю. Я пока нигде и не была толком. Ну, в Крыму, в Прибалтике, это не считается. Но ведь и ты не был?
Теперь помолчал я.
— Я и не буду уже. Мне не успеть. А ты уезжай, уезжай, как только сможешь, родной мой.
— Ну вот, опять. Да почему, Профессор? Ты можешь мне объяснить, почему?!
Я подумал, взвесил.
— Могу. Если ты готова выслушать.
Ноктюрн № 3
— Ты думала когда-нибудь, родной мой, что такое родиться в России? Ну, или в Советском Союзе, как мы с тобой. Только Союза скоро никакого не будет.
— Ты думаешь? — спросила она быстро.
— А что тут думать? Сама всё увидишь.
— Со временем ты всё поймешь? — повторила она мои слова.
— Запоминай, запоминай, пригодится. Так вот, родиться в России. Несчастье это, наказание, пожизненное заключение. Не верь тому, кто талдычит тебе: «Я горжусь, что здесь родился». В каком смысле этим можно гордиться? Смириться — да, по-христиански смириться, принять можно, но гордиться… Ну, пусть теперь гордится местом своего рождения тот, кто появился на свет в тюрьме или в колонии, от родителей-заключенных. Это как?
Она смотрела на меня испуганно. Мне стало жаль ее. Не надо было начинать. Она заметила мой взгляд:
— Да нет уж, продолжай. Скажи только, как ты живешь с этим?
— Понимаешь ли, родной мой, если сказать это себе прямо, не вилять, принять как данность, все сразу встанет на свои места. Главное — иллюзий не будет. Ты в Бога веришь?
— Не знаю. Наверное. Да. Не знаю.
— Я знаю. Веришь. А если веришь, то и знаешь, что жизнь здесь не начинается и не заканчивается. Мы же пришли сюда откуда-то? Ну вот, пройдем здесь свой путь, тот, который должны пройти, а потом дальше двинемся. И что прикажешь думать — все это цепочка случайных событий? То, что мы с тобой встретились, к примеру, — это случайность?
— Да не похоже что-то, — сказала она тихо, — не похоже, Профессор.
— Конечно, не похоже. А если так, если нет случайностей в жизни, что же это тогда такое — родиться в России? И сама Россия — что это? Ну?
Она молчала.
— Да к ней только приговоренным и можно быть. Как к сроку, как к месту заключения. Здесь или искупают что-то, или отрабатывают, или испытание проходят.
Я вдруг понял, что разволновался, голос у меня иногда прерывался. Я говорил ей то, что никому еще сказать не решался.
— А просто жить разве нельзя здесь, Профессор? — спросила она робко. — Просто жить, работать, быть счастливым.
— Просто жить — это не здесь, о нет. Так я продолжу, родной мой.
Я торопился, я хотел успеть ей это высказать.
— Смотри, стоит только признать, что это так, и многое станет понятно. Вечная эта звериная тоска по свободе, по «воле», как ее тут называют, все эти русские бунты безысходные, революции. Как ты ни бунтуй в тюрьме, что ты в ней ни меняй, она ведь тюрьмой и останется. По периметру будут вышки, на железных дверях запоры, твоя жизнь — твоя, моя, его, ее — ни копейки не будет стоить. Кто ж в тюрьме ценит чужую жизнь. А крепостное право? Да это лагеря, те же лагеря! Или революция: снова «воля, воля!». И что? Вышки по периметру никто не убрал, только начальство сменилось: бывшие зэки стали охранниками, а прежних начальников, заодно с миллионами собратьев, сгноили по баракам. Нет?
Она молчала.
— Я просто много об этом думал, родной мой. А если тюрьма, если лагерь, если зона, тогда понятно, метафизически понятно, почему все здесь бесполезно, как ни крутись. Вот ты на митинг собралась — демократия, свобода, да?
— Профессор, ну конечно, я пойду.
— Да не создают тюрьмы для свободы, веселья и радости! — я почти орал, я даже на ноги вскочил. — Где это видано, чтобы в тюрьме или в колонии начальство пеклось о свободе и счастье заключенных? А ты ведь этого требовать собралась! Миску баланды им, чтоб не помирали, — вот тебе и вся забота. А и помрут, невелика беда.
Мне опять стало жаль ее. Господи, и зачем я все это ей говорю? Но остановиться уже не мог.
— И посмотри, родной мой, посмотри, всем здесь плохо — и тем, кто наверху, и тем, кто в самом низу. Беден ты, богат, неважно. Воздух-то один! Все это только перемена бараков: барак деревянный, блочный, кирпичный, десятиметровый или стометровый, с хорошим ремонтом или с прогнившими полами… Ну хорошо, вот повезло тебе с бараком, выслужил ты себе большой и теплый, со жратвой у тебя все хорошо. Но выходишь за дверь и сталкиваешься с солагерниками своими. А они озлобленные, голодные, им-то не посчастливилось жить в тепле. И ты всегда будешь с ними соседствовать. Вроде всех подкупишь, со всеми договоришься, но барак твой все равно на территории зоны. Не свобода это.
Она хотела что-то сказать.
— Что, родной мой?
— Нет, ничего. Думаю. Подожди, но ведь можно убежать. Если уж это действительно тюрьма.
— То есть уехать?
— Ну да.
— А я что тебе говорил? Я и говорил тебе: уезжай отсюда!.. Но, во-первых, это мало кому удавалось. Из тюрьмы убежать непросто, любой, кто уезжал насовсем, а не как родители твои, в командировки, тебе это скажет.
— Но сейчас-то это легко! Дверь открыта, пожалуйста. Тогда какая же это тюрьма?
— Не спорю, сейчас уехать легче. И уезжают. Так ведь никто и не говорит, что из тюрьмы или из лагеря, в котором тебя родили, никто и никогда не выходит! Ведь, в конце концов, в тюрьму и колонию попадают по разным статьям. Сроки у всех разные, не все же тут за убийство сидят, не у всех пожизненное заключение. Отмотаешь свой срок — выходи, если не было нареканий. Можно по амнистии освободиться, могут по болезни отпустить. А может, наверху кто-то решит, что миссию свою ты здесь выполнил.
— И тогда что?
— Свободен, что же еще! Тут одно из двух: или в другое измерение перейдешь — помрешь то есть, или дадут уехать. Что, в общем, тоже будет переходом в другое измерение.
— Откуда ты знаешь, если никогда отсюда не выезжал?
— Друг у меня есть, давно живет в Париже, жена у него француженка, он иногда наезжает сюда, один или с ней. Мы с ним много об этом говорили… Вот он, кстати, легко из Союза уехал, хотя особо и не старался. Как будто его за руку взяли и вывели через дверь, которую остальные заключенные не видят. Вот у таких, как он, ни тоски, ни сожалений, ни чувства неисполненного долга. Он сердцем чует: решение об освобождении не он принимал, это свыше. Хотя как ему жилось в тюрьме, помнит всегда, такое не забывается.
— И совсем не тоскует?
— Нет. Но такие, как он, редкость. Счастливец. Нет в нем ни зависти, ни злобы и не было никогда. Других гораздо больше — тех, кто бежал. Про них он тоже мне много рассказывал. Представь: кто охранников подкупил или убил, кто тоннель прорыл, в кровь изрезался о колючую проволоку, но вырвался! Фокус в том, что это как серийный убийца, который свой срок не досидел и сбежал. Теперь живет в безопасном месте, теплом, красивом, и каждую минуту помнит, что на самом-то деле сейчас, вот в эту самую минуту он должен в тюрьме сидеть. И знает, что досиживать все равно придется, не в этой жизни, так в следующей, да еще и наказание наверняка будет строже прежнего. Вот таких мой друг больше всего и видел среди эмигрантов наших. Говорил, что их свободе не позавидуешь.
— Верю.
— И я верю. Еще вот что он мне говорил: безошибочно узнает своих, даже если эти свои, как и он, в России не были двадцать лет. Язык, одежда, походка, чемоданы могут быть любыми, достаточно коротко обменяться взглядами. У всех у нас, говорит, взгляд зэков: острый, тоскливый, недоверчивый, затравленный. Мы-то знаем, кто мы на самом деле! Других обмануть можем, но не самих себя и не друг друга. Так-то вот.
Я замолчал. Надо было передохнуть. Тихонько обнял ее, почувствовал, как она напряжена, вся сжалась под моей рукой.
— Что ты?
— Скажи, а ты здесь за что? Ты знаешь?
— Ну, родной мой, если бы мы могли это еще и знать! За что — не знаю, а вот зачем — кажется, уже знаю, да, — я крепче прижал ее к себе, поцеловал в лоб.