Верещагин - Марина Королёва
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да, вроде того.
— Ну, значит, человек интеллигентный, наблюдательный. А скажите, вот жилец у вас тут был один, снимал квартиру, правда, не на вашей площадке, а этажом выше. Не видели вы тут такого, знаете…
— В черном плаще, в шляпе всегда? — почему-то сразу подхватил я, как будто знал наверняка, о ком они спрашивают.
— Да, — они удивились немного, — он самый. Значит, вы с ним были знакомы?
— Помилуйте, почему сразу «знаком»? Просто он такой колоритный, знаете ли, я на него сразу внимание обратил, во дворе, в подъезде. Сталкивались несколько раз. Но он даже не здоровался. А так — заметный.
— Был заметный, — бросил один из них не мне, а как-то в сторону.
— Почему был? А что с ним? Уехал?
Они помялись, переглянулись.
— Убили его, — сказал милиционер. — Множественные ножевые ранения. Ограбили, естественно. Но если бы простое ограбление — незачем так жестоко убивать. Опрашиваем сейчас всех, кто его знал. Соседей вот. Может, кто с ним общался.
— Ну и?
— Пока не похоже. Все как вы: видели, замечали, но никто даже и не говорил с ним.
— Сосед мой сказал, он вроде был антиквар.
— Вроде так. Хотя по жилью не скажешь. Да если и было у него что ценное в квартире, все вынесли. Время сейчас, сами знаете, лихое, мы на грабежах и кражах с утра до ночи. Да и убийств хватает.
Милиционер говорил так буднично, как будто речь шла об овсянке на завтрак.
Они записали мне свой телефон на бумажке, сказали, чтобы звонил, если увижу или услышу что-то важное или хотя бы мало-мальски подозрительное, — и ушли дальше, на нижний этаж. Бумажку я тут же выбросил: что и кому я мог рассказать об этом странном субъекте, которого еще и убили к тому же?
Я опять вспомнил, что завтра приезжают мои, уже завтра, подумал, что надо бы проверить почтовый ящик — я давно туда не заглядывал, а там наверняка лежат какие-нибудь квитанции, жена велела обязательно их забирать. Вышел из квартиры и — надо же — столкнулся с соседом, который тоже решил спуститься за почтой. Мы с ним пошли пешком по лестнице, обмениваясь новостями — городскими, про танки и митинг, и местными, про убийство в подъезде.
— Сколько раз сталкивался с ним, — сокрушался сосед, — и не заговорил ни разу, не спросил, как дела, даже голоса его не слышал, Веригина этого или как его там. На одежду только внимание обращал — чего это он в плаще в такую жару.
— А у него Веригин была фамилия? — спросил я, пытаясь справиться с дрожью в голосе. — Может, Верещагин?
— Да нет, милиционер вроде Веригиным назвал. Или Верещагин? Вот даже точно и не скажу. Ну, что-то в этом роде. Да и какая теперь разница, — сосед горестно махнул рукой.
Мне показалось, что в подъезде стало очень холодно. Мы с соседом вытащили из ящика какие-то конверты, квитанции, он поделил их на свои и мои (я бы этого сейчас не смог) и уехал на лифте наверх. Я сказал ему, что голова болит, хочу выйти подышать. На самом деле никуда я не пошел, просто мне нужно было унять дрожь. Я присел на подоконник на площадке второго этажа, на наш старый широкий подоконник, где курил с одноклассниками, когда мать еще не знала, что я курю. Пошарил по карманам. Нет, папиросы остались наверху.
Да, полигон, я чувствовал себя полигоном, это по мне с грохотом шли танки.
Ночью я не спал ни минуты. Она так и не звонила. Ее рабочий телефон больше не отвечал, а звонить ей домой я, конечно, не мог.
На следующий день вернулись мои. Они ввалились в дверь с непривычным для них шумом (обычно тишина в доме охранялась — композитор!), обвешанные какими-то сумками и пакетами, и это в довесок к чемодану и рюкзаку, с которыми они уезжали! Мне показалось, что я не видел их год или больше, хотя прошло всего две недели. Сын как будто сильно вырос за это время (а может, я за своими вечными занятиями и мыслями не обращал на это внимания), говорить стал громче и басовитее. В жене тоже было что-то нездешнее, ее как будто свежий ветер обдувал, глаза горели, она разговаривала безостановочно, обходя наши полутемные владения, выгружая что-то из пакетов, развешивая вещи…
— Ну, довольны вы?
Я мог бы и не спрашивать, но им так хотелось, чтобы я спросил, и я спросил.
Весь вечер они обрушивали на меня Париж, Амстердам, Брюссель, Гамбург, показывали фотографии, альбомы, навезли подарков, хотели, чтобы я им радовался, и я радовался. Я не столько слушал, сколько вдыхал: от них еще шел тот неповторимый тонкий аромат, аромат свободы и безмятежности, который всегда окружает приехавшего «оттуда», кто бы ни был этот приехавший, свой или чужой, тамошний. Я знал, что уже завтра, максимум послезавтра этот аромат, эта тонкая воздушная оболочка скукожится, истончится окончательно, а потом развеется. За парижским моим другом, который жил за границей много лет, этот шлейф волочится здесь с неделю — и знали бы вы, как я любил наблюдать его в эти первые после приезда дни, делить с ним втихомолку этот воздух, который он завозил сюда, сам того не сознавая. И ведь ничего буквального: все только в том, как человек двигается, как говорит, как смеется, в повороте головы, и в том, как он держит спину, как отвечает на твои вопросы и пьет чай… Ну вот, а потом, очень скоро, это проходит. Наш тяжелый, плотный воздух не переносит этой заморской легкости. Не переносит и изничтожает ее, как что-то особо враждебное.
Я знал, что уже завтра, проснувшись, моя жена будет прежней.
— Ну, а ты как тут жил? — спросила она.
Вопрос наверняка был дежурным, но я вдруг смешался. Ответить надо было тоже дежурно, вроде «ничего, всё в порядке», а я молчал. Чтобы скрыть заминку, встал, пошел к плите ставить чайник и тем, кажется, навлек на себя еще большие подозрения. Может быть, дело было в той особой чувствительности, которая пробуждается разлукой, или я был прав, и присутствие моей любимой (я вдруг назвал ее так про себя) действительно отпечаталось в моем доме на всем подряд, — но жена вдруг напряглась. Когда я вернулся с чайником к столу, она смотрела на меня совсем по-другому, изучающе, как будто искала объяснения, знаки в моем лице, в моей одежде. Но во мне-то никаких изменений не было, так я думал.
— Ты какой-то другой, — опровергла жена мою уверенность.
— А именно?
— Не знаю, — задумчиво сказала она, — что-то в тебе другое появилось. Так все было в порядке, ничего не хочешь мне рассказать?
Это уже походило на допрос, и я начал яриться: у нас таких разговоров давно не бывало, чуть ли не со времен памятной дачной истории. Жена, как мне показалось, вспомнила о том же и прекратила попытки.
— Ну, а в городе? — она переключила разговор. — Мы же ничего не знали, до нас только слухи доходили: митинг в эти выходные, танки в город вводят… Вот сегодня в автобусе, пока из аэропорта ехали, все друг другу передавали, кто что знает от своих. Один из наших, представляешь, запаниковал, хотел сдаваться в Руасси, убежище просить, еле уговорили лететь с нами, у него же тут жена, дочь, мать…
— Руасси — это что? — машинально спросил я.
— А, извини, это аэропорт в Париже.
Да, я вспомнил, друг мне говорил. Ну что я мог ей рассказать о том, что происходит в городе? То, что мне Доктор сказал по телефону да сосед немного, а сам я даже из дому со вчерашнего дня не выходил.
— Так телевизор же надо включить! — сообразила жена. — Может быть, в новостях что-то будет.
Это был, конечно, бред: телевизор последнего года империи — какие новости он мог нам сообщить? Шел балет. Его сладкая музыка еще с консерваторских времен вызывала у меня немедленную и резкую зубную боль. Жена это знала, поэтому сразу выключила.
— Пойду позвоню своим, в издательство, — решила жена. — Должны же они что-то знать.
Я заглянул к сыну, он возился в своей комнате, на меня посмотрел немного испуганно (от чего я его там оторвал?):
— Ты что, пап?
— Да нет, родной мой, ничего, так просто.
Все стало как прежде, как две недели назад, как будто я не летал вместе с ней над пропастью, как будто ее губы никогда не были с моими заодно, как будто я не заглянул в другую жизнь и не написал самого главного в своем Кончерто гроссо. Я зашел в кабинет, и тут на меня накатило. Я стал задыхаться: кожа горела, во рту было сухо, мне было больно, физически больно, я хотел ее видеть, дотронуться до нее, нет, обнять, прижать к себе, нет, не так — сжать, сплющить в объятиях, до судороги, до боли, до восторга. Кажется, я даже руки протянул…
— Ты что? — это жена заглянула в комнату.
— А что?
— Ты стонал. Или нет?
— Нет. Извини, я поработать хочу.
Она посмотрела на меня удивленно — мог бы в этот вечер и с ними побыть, все-таки только что вернулись, — но я уже закрывал дверь.
И все пошло как прежде. То есть нет, совсем как прежде быть не могло. Как в театре, когда зрители из зала видят занавес — а за ним идет суета, носятся рабочие, переставляют декорации, таскают стулья, столы. То, что видели жена и сын, был не вполне я, это был занавес, все тот же старый занавес, который они изучили до малейшей складки и дырочки. Я настоящий не переставая думал о ней, вспоминал ее, представлял: вот она входит в дверь, вот смеется, закинув голову, обнимает меня, приближает ко мне губы, прикрывает глаза. Я всерьез боялся сойти с ума — все-таки должен же быть перерыв в этой суете за занавесом! Но перерыв не наступал.