Большой федеральный крест за заслуги. История розыска нацистских преступников и их сообщников - Бернт Энгельманн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В кассетке Хартнел обнаружил два тончайших, очень плотно и аккуратно сложенных листка бумаги. Они были полностью исписаны, причем, как это установил Дон при более тщательном обследовании, почерком привычной к писанию, образованной, но еще очень молоденькой девушки.
Об образовании писавшей говорило также и то, что текст был начат на одном языке, — Хартнел определил, что это, по-видимому, польский, — затем в него были вкраплены некоторые вполне правильно написанные французские слова и предложения, далее следовал абзац, написанный несколько неуверенно древнееврейскими литерами, затем снова польский. Причем целые выражения — Хартнел понял, что они передают определенный диалог, — были написаны по-немецки; а в самом конце письма Дон обнаружил даже короткое изречение по-латыни.
Не без труда удалось Хартпелу расшифровать мелкие бисерные строки — имя отправительницы и дату: Ревекка Зелигман, 1942.
Хартнел недоуменно взглянул на Фретша. Но тот уже спал, ровно дыша; на его узких губах застыла полудовольная-полужестокая улыбка. Так что пришлось Хартнелу самому вернуться к записке, написанной Ревеккой Зелигман тридцать два года назад, в дни хануки, что было — как он знал — еврейским праздником; значение его, впрочем, было ему неизвестно, но он слышал когда-то, что этот праздник совпадает нередко с днями христианского рождества. В ту пору — так вспомнил он из сообщений Фретша — младшей дочери Зелигмана должно было быть лет пятнадцать.
Большая часть из того, что в рождественские дни 1942 года девушка писала неизвестному адресату в полушифрованной форме, обычной в те времена для тайных попыток пленников нацизма общаться между собой и с внешним миром, осталась для Хартнела непонятной, за исключением разве одного только слова в начале письма — Тшебиня… Он не умел читать ни по-польски, ни тем более по-древнееврейски.
И все же ему удалось из нескольких рассыпанных в тексте французских слов и предложений уловить некоторые связи и понять кое-что: там, например, дважды шла речь о «les boches» один раз они были упомянуты в связи с немецким словом «фабрика резиновых изделий», после которого два слова были Хартнелу непонятны, но затем шли французские: «…comme des esclaves, comme des galeriens!» И далее целое предложение, которое он вполне мог прочесть и понять: «Матan est tres fatiguee, je crains que la pauvre ne le supportera plus longtemps…»[24] В другом месте шла речь по-немецки о «корме для свиней», после чего следовало возмущенное «quelle saloperie!» на французском.
Из всего этого можно было понять, что немцы в Тшебине, которых пятнадцатилетняя Ревекка Зелигман называла «бошами» и «собачьими свиньями», обращались со своими пленницами как «со скотом, как с рабами, прикованными к галерам». И Ревекка тревожилась прежде всего за мать, боясь, что она всего этого долго не выдержит, тем более что и питание мало чем отличалось от «корма для свиней».
Теперь Хартнел попытался расшифровать немецкие слова текста, которые, как он быстро определил, касались какого-то разговора между девушкой и тремя немцами, по всей вероятности, на бывшей зелигмановской вилле; к этому выводу он пришел, поскольку непосредственно перед диалогом по-немецки в польском тексте фигурировало слово «Villa».
Немцы, которые говорили с Ревеккой или о ней, были, по всей вероятности, служащими фабрики резиновых изделий либо гостями, причем один из них имел очевидно, отношение к СС. Далее можно было понять, что Ревекка там помогала в домашних работах, так как немецкие слова «генеральная уборка к рождеству» читались совершенно ясно.
Один из немцев — так сумел Хартнел определить из последующего текста — обратил на девушку внимание; он сказал, обращаясь к другому, что-то, что в изложении девушки выглядело по тексту так: «Эта маленькая белокурая уборщица представляется мне уже вполне пригодной к «использованию» — как считаете?» На что эсэсовец раздраженно заметил, что это «еврейская свинья», которая умеет «лишь только жрать, а не работать на швейной машине» и поэтому «сразу же после рождества вместе с транспортом детей» будет «переселена» в Освенцим.
Судя по всему, тот же эсэсовец, который нашел Ревекку «вполне пригодной», затем спросил ее, действительно ли она «настолько уж бесполезное дитя», что ей теперь придется «отправляться в концентрационный лагерь», или же она все-таки уже большая, работоспособная девушка на выданье и, как таковую, «жаль было бы совать ее в газовую печь».
Что за этим последовало, Хартнел прочесть не смог, мог лишь догадываться по предпоследней строчке, которая слово в слово передавала следующий короткий диалог: «Значит, мне все-таки в печь? — испуганно спросила девушка, на что последовал лаконичный ответ: — «Пошла вон!»
Последняя строка письма, однако, звучала так «Adieu, cheri! Maman ne sait rien de cela. Je t'embrasse, mon petit. Et in Arcadia ego».[25]
Вероятнее всего, подумал Хартнел, письмо это было предназначено Дэвиду Зелигману, ее маленькому братишке в Кракове, нынешнему нашему клиенту. Тогда не исключается и то, что написанная древнееврейскими литерами фраза содержит какие-нибудь сведения о картине, которую Ревекка видела на вилле. Но что хотела сказать девушка четырьмя последними словами письма, написанными по-латыни, означающими в переводе: «И я побывала в Аркадии» — и могущими иметь самые различные[26] толкования?
Пока он размышлял над этим, шум авиационного мотора стал глуше, самолет шел на посадку. Фретш открыл глаза и спросил:
— Уже Мюнхен?
— Через несколько минут посадка, — ответил Хартнел.
— Вы прочли письмо Ревекки? — спросил Фретш.
Хартнел кивнул:
— Да. Это очень печальное письмо. Вы раздобыли его, вероятно, в Тшебине?
— У одной старой женщины, — ответил Фретш. — И она может также подтвердить, что Ревекку Зелигман в конце 1942 года сожгли.
— Но, почему… — хотел было спросить Хартнел и задумчиво сказал: — Оставим это. Через десять минут мы будем в отеле.
Было без четверти семь утра, когда Хартнел наконец прилег, позаботившись предварительно о своем подопечном и договорившись, чтобы его не будили раньше четырех часов дня, если, конечно, врач, который должен прийти утром для тщательного осмотра больного, не выскажет каких-либо серьезных опасений.
Он уже засыпал, но вспомнил, что надо предупредить Кристу, чтобы она напрасно не ехала на аэродром и не стала бы его там тщетно разыскивать.
Сняв трубку, он попросил телефонистку гостиничного коммутатора соединить его с квартирой Кристы и вскоре услышал ее сонный голос.
— Вам незачем вставать, Криста, — опередил он ее вопрос, — полет отменяется, пациент чувствует себя прекрасно, он здесь, в отеле, а я так устал, что еле шевелю языком. Приходите после обеда, тогда я вам все расскажу.
Хартнел попросил Кристу выполнить еще несколько поручений. Она задала ему множество контрвопросов, поскольку поручения эти были далеко не обычными. Когда Хартнел наконец снова лег в постель, было около семи часов утра. Но теперь уже он мог заснуть со спокойной уверенностью, что все отрегулировано и ничего не упущено.
Ровно в пять часов дня Хартнел был разбужен телефонным звонком. Он чувствовал себя свежим и отдохнувшим, и Криста, звонившая из холла отеля, сказала:
— Я сделала все, как вы хотели, и дело может двинуться дальше. Надеюсь, я вас не слишком рано разбудила?
— Нисколько, — ответил он, — через двадцать минут я буду готов. Может быть, вы пока нанесете визит господину Фретшу? И мы могли бы там с вами встретиться, как только я буду готов. Он в комнате 608, на шестом этаже, там с ним медсестра.
— Я знаю, — сказала Криста, — и была очень удивлена, узнав, что вы один поехали за Фретшем.
Она обижена, подумал Хартнел и поторопился объяснить ей, в чем дело, вкратце обрисовал события, происшедшие после ее ухода.
— Теперь я понимаю, почему предприняты такие меры предосторожности, — сказала Криста.
Через двадцать минут они встретились в номере Фретша, где пожилая, весьма энергичная медсестра объявила им, что разрешает быть у постели больного «десять минут и ни одной секундой более». Врач, сказала она, доволен состоянием пациента, однако предписал строгий постельный режим и полный покой.
Хартнел ограничился тем, что задал Фретшу несколько особенно важных вопросов, попросив его рассказать об обстоятельствах ночного происшествия.
Фретш не мог, однако, припомнить, что произошло после разговора по телефону с Кристой и до того момента, как он снова пришел в сознание. Он уже пытался — так он сказал — и сам заполнить этот провал в памяти, но, к сожалению, безуспешно. В трех вещах он между тем абсолютно уверен: свой автомобиль он оставил не без света, а с включенными стояночными огнями; в его портфеле было несколько пачек документов, переданных ему вечером «фронтовым товарищем», и, наконец, в верхнем наружном кармане его пиджака была миниатюрная камера «Минокс», которую у него определенно вытащили, так как она бесследно исчезла вместе с носовым платком, в который была обернута.