Смерть это все мужчины - Татьяна Москвина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если речь заходила о том, какая чудесная женщина была бабушка Федосья, Валя намекала, что даже удивительно, как от разных сволочей рождаются хорошие люди, а от хороших людей – всякая сволочь. Когда стали уважительно вспоминать бабушкин возраст и пройденный ею жизненный путь, Валя объясняла, что да, некоторые всю жизнь пашут и отвечают за своих детей и родителей, а некоторые всю жизнь околачивают груши одним местом, и хоть бы им хны. Всплывший в водах разговора покойный дед Кузьма, инвалид Отечественной, померший в пятидесятых, не принёс мира под оливы. Валя указала собравшимся, что дед и бабка жили душа в душу, после смерти Федосья оставалась верна мужу, хотя могла преспокойно отбить такового у соседки, и вообще таких мужчин и женщин больше нет и не предвидится, а кругом одно дерьмо совковое, которое детей бросает, родителей бросает и живёт припеваючи, в отличие от порядочных. Невинное замечание Гали о том, что ливизовская водка что-то испортилась, вызвала тираду Вали, мол, в нашей стране много что портится, особенно мужики, а бабы, кстати, напрасно думают, что можно построить своё счастье на чужом горе и горбу заодно…
Мама быстро опьянела и скорбно поджимала губы. Иногда она торопливо гладила меня по руке и словно что-то хотела сказать. Она была согласна с Валей, но обнаружить солидарность никак не могла. Петрович молчал. Он был из породы мужиков, которые пьют вне Логоса, потом вдруг выкрикивают что-нибудь увесистое, вроде «Да! Вот так! И всегда пусть!», причём сопровождают текст мерными ударами кулака об стол… В реакциях Олежки-брательника, особенно в его экстатическом смехе после иных реплик Вали, чувствовался оловянный привкус лёгкого дебилизма.
Закуски Валя приготовила много, взошла даже на оливье в эмалированном тазу. Вилки и стопки, естественно, все были разномастные. А скатерть хорошая, холстинка с мережкой по краям. Федосья бы одобрила. Она знала толк в уюте – вязанные крючком салфетки, вышитые полотенца, кружевные покрывала, узорные скатерти, подушки-думочки, украшенные бисером… Рукоделие. Мама уже ничего не умела, какое там! Стихи и песни вокруг костра. Быт-уют – это для мещан…
Фирсов не чувствовал никакого напряжения в кругу моих родичей, смотрел весёлыми глазами, с удовольствием опрокидывал стопку и шептал мне на ухо смешные безделицы.
Наконец Леонтий созрел для чего-то заветного.
Он не без усилия поднялся и приказал всем налить.
– Мы сегодня проводили в последний путь Федосью Марковну Зимину. Мать, бабушку, свекровь, кому чем она приходилась, все знают. Я верю – там что-то есть. – И папаша пальцем указал на потолок. – Там есть! И там – разберут. Там примут мою мать, как чистое золото. И она посмотрит оттуда – сюда и скажет нам всем: детки мои, живите с миром, не обижайте друг друга. Жизнь так коротка!
– Да, – сказала я. – Жизнь коротка, но тянется долго.
Папа вздохнул.
– Доча, ты у нас знаменитый человек, мы гордимся тобой, но дай мне сказать… В жизни не всё получается так, как хочешь. Бывают повороты судьбы. И наша история русская – не тротуар Невского проспекта. И мы сами – не ангелы. Так давайте помянем Федосью Марковну, которой вся жизнь была – беззаветное служение нам с вами.
– Да, вот именно, – встряла Валя. – Там разберут. Там разберут, что я семь лет за Федосьей ходила, а сын её родной месяцами не звонил.
– Валентина! – завопил Леонтий. – В память моей мамы и бабушки твоего сына будь человеком. Я скоро уйду за ней, понятно тебе? Ты успокоишься тогда?
– Уж давно б ушёл, если сам был бы человеком. У нас только дерьмо всякое плавает до ста лет, навроде Сергея Михалкова. Ты ещё десяток жён можешь завести, а чего? Нет такого пня гнилого, чтоб бабы не подобрали.
Тут встала мама и, неотрывно глядя на бабушкин портрет, отчеканила учительским голосом: «В память о Федосье Марковне я хочу прочесть стихотворение русского поэта Некрасова…»
Невыносимо. Я сказала Фирсову, что мы уходим, и резко вышла из-за стола.
Я бежала по лестнице, Андрюша за мной.
– Аль, ты что? Аль, подожди, не беги ты так. Ты что сорвалась как ошпаренная? Что случилось-то?
Я остановилась и посмотрела в его милое, добродушное, встревоженное лицо. Силы оставили меня, я обняла его и заплакала.
6
– Аль, ну что ты… жизнь как жизнь, ничего… Я вот думал, на твоих глядя, откину когда копыта, мои жёны тоже неслабо над гробом поговорят. Что тут поделаешь. Любят, сердятся… не плачь, Аль.
– Андрюша, ты не понимаешь. Вот это всё мои родные, а я их никого не люблю. Они мне хуже чужих, противней. Не люблю! Не хочу видеть!
– Да, в общем, ничего страшного, Аль. Бывает. Не любишь и не люби, не обижай только и, как это… чти, да. Отдавай долги, и всё. С родными, знаешь, не до любви, а надо просто – жить. Тут нельзя обиды считать, а то с ума сойдёшь…
– Долги… я им ничего, свиньям, не должна…
Он прижал меня к себе, и боль начала стихать. Обнаружилось хорошее место, у его правой ключицы. Я уткнулась туда и стала успокаиваться.
– Алька…
Мы посмотрели друг на друга и молниеносно расцепились. Я принялась медленно спускаться вниз. Хотя Фирсов выпил немного, решили не рисковать и оставить машину у Валиного дома.
От алкоголя Андрюшины зелёные глаза не туманились, а, наоборот, прояснялись, и он заметно хорошел. Смущённо покашливая, он предложил мне поехать к приятелю в мастерскую.
– Товарищ Фирсов, как прикажете вас понимать? Почто зовёшь? Знаем мы ваши мастерские… – развеселилась я, уже понимая, что – поеду.
– Да ладно, я просто так, посидеть, поговорить, я вижу, в каком ты состоянии.
– Я в плачевном состоянии и являюсь лёгкой добычей.
– Не очень-то лёгкой, – заметил Фирсов, – если я тебя пять лет караулю, а вот первый случай подвернулся.
Он меня окончательно рассмешил, и мы, прикупив водки, отправились к приятелю в мастерскую. У Андрея был от этой мастерской ключ, и он предупредил приятеля о нашем визите, после чего благоразумно выключил телефон. И я тоже. Поймали частника. Сто лет назад сказали бы – наняли извозчика.
Зачем я еду? Бред какой-то. Руки у него действительно мягкие. И целуется хорошо, не нагло и не робко, а правильно. Надо быстро выйти из машины и отправиться домой. И что там дома, интересно? Там ничего нет интересного.
– Фирсов, хватит. Это всё… опасно. Давай, может, не поедем? Остановимся?
– Господи, Аль, как хочешь.
– Как хочу, так нельзя.
– Почему? Мы никому не скажем.
– Не в этом дело, Андрюша. Я боюсь.
– Меня? – изумился он. – Я ещё не встречал человека, который бы меня боялся.
– Андрюша, чтобы спастись от хаоса, я предельно напрягла свою жизнь и себя. Всё держится на ниточке рассудка. Всё может рухнуть в любой момент.
– Хорошо, хорошо. Я не буду к тебе приставать. Но мы посидеть-то можем, как друзья? Я целый день с тобой езжу, привык уже. Жалко так вот расставаться.
– Под обещание не приставать – посидим.
Мастерская помещалась в мансарде на Бронницкой улице, что возле Технологического института. Шли кривыми дворами, потом топали пешком до седьмого этажа. Фирсов всё пытался что-то рассказать мне – про Лёню Ивлева, в чью мастерскую мы направлялись, про художественную школу, где он учился вместе с этим Лёней, про институт киноинженеров, который пришлось бросить, потому что Настя сильно болела (какая Настя? А, христианская поэтесса, вторая жена, понятно, чем она болела, и на всю голову притом), про то, что он ходит иногда к Лёне, чтобы побыть одному, порисовать…
– Андрюша, может, твой друг и хороший человек, но нет более противного образа, чем тот, что представляется мне при слове «современный художник». Для меня это полчища развратных шарлатанов, предавших законы красоты и гармонии. Я вот ни разу не была на пресловутой «Пушкинской, 10». Ах, говорили мне, пойдём-пойдём, там так интересно, пустой дом для свободных людей, пир духа, парад планет, музыканты играют, поэты читают стихи, художники пишут… От этой картины за версту несло зелёной тоской, тяжёлой антисанитарией и венерологическим диспансером.
– Ну уж ты скажешь, Аль. Я ходил, ничего страшного. Вот, мы пришли.
Слава богу, мастерская была довольно чистой – две комнаты, кухня и даже душ. Художник Ивлев оказался безыдейным жанровым середнячком с искрой юмора – пожалуй, это наилучший вариант кошмара под названием «современный художник». Он добросовестно изображал, несколько преувеличивая реальное запустение, руины Санкт-Ленинграда. Одна картина мне всерьёз понравилась. Осень, палая листва, обшарпанная блочная пятиэтажка, перед входом остановилась усталая женщина, которая, обескураженно подперев щёку и уронив от горя большую хозяйственную сумку, смотрит в пустые окна с потёками белил. Картина называлась «Закрыли химчистку». Какое-то в ней было верное настроение – вот человек хотел что-то улучшить, почистить в своей жизни, всё откладывал, собирался, наконец решился – а химчистку взяли и закрыли. И неизвестно, что теперь будет, и к добру ли затеянный ремонт и переустройство, и где искать другую химчистку, и так жаль потраченного времени и напрасных надежд… Человек перед лицом рока – только в комическом, бытовом измерении. Да, вот так вот боги, не утруждая себя предупреждениями, закрывают свои лавочки, и куда деваться?