Ушёл отряд - Леонид Бородин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Меж тем уже третий день подряд над Заболотьем солнце по всем правилам сотворяло весну. Снежные лепехи в ямках и буерачных местах вытопило и сами места высушило. Все тропины, давние и новые натоптанные, уже не сохраняли следы солдатских сапог, прошлогодние травы распрямлялись, высвобождая промеж себя место для свежей поросли. С бугра Шишковского леса весна медленно сползала-скатывалась к деревне Тищевке, откуда тоже порой потягивало с попутным ветерком весенним деревенским запахом — запахом навоза. Иной отрядник вдруг остановится, пошевелит ноздрями в сторону деревни и улыбнется чуть-чуть — то ли не диво, до деревни ведь больше часа ходу. Иногда померещится, будто какой-то случайно не зарезанный петух прокричит. Но то обманка. Не долететь петушиному голосу до Шишковского бугра.
А если прищуриться на солнце, а после закрыть глаза и прогревать через рожу нутро и душу саму, то никуда уходить не хочется. Но надо. И надо больше, чем не хочется. Куда как больше. Факт, что посредь болот войны не слышно, то не просто факт, то заман в подлянку — а может, ее и вообще нет, войны? Или она не для всех?
Время таким мыслям — секунда, не более. Но секунда — тоже время. И где-то, где записывается всякая правда и всякая неправда человечья, там эту запись не вымараешь…
Засветло сборы и проверки были закончены, выстраивай людей и веди. Только ночью по болотам шастать — дело и опасное, и ненужное. Несколько раз просчитав по карте километраж, определили командиры, что, если рано поутру двинуться, только к вечеру отряд будет на месте, то есть около станции. За ночь и высушиться надо, и отдохнуть, а с другим рассветом высмотреть обстановку для окончательного плана действий.
Покидать лагерь в эту последнюю ночь было запрещено всем, в том числе и заболотским добровольцам. Только капитан Никитин, Зотов и трое из «ежовцев» отправились в Тищевку в надежде вычислить предателя, ушедшего западным зимником к немцам.
Часам к шести потянулись к лагерю мамаши с узелками, мальчишки и девахи, и даже бабули с дедулями. Всем посторонним место определили — у дровяника. Только, глядишь, одна парочка подалась в сторону покореженного молнией дуба, там заросли гуще, и другая, и третья. Не запретишь прощания любовного. Парни-добровольцы, они всяк со своими родственниками тоже наособицу. А на непопиленных бревнах остались одни девчата беспарные, мужиками брошенные молодухи, да несколько замужних, за компанию пришедших на прощание с отрядом. В стеганых фуфайках, в цветастых платках, у кого по-русски повязан — кокошником, у кого, как местные говорили, по-полтавски, это когда лоб платком перекрыт по сами брови… С дальней землянки, где Кондрашов закончил обход лагеря, женщины на бревнах казались птицами залетными, а голоса их — щебетанием. Но вот запели. Выросший на бодрячковых городских песнях, Кондрашов не понимал этого деревенского завывания, где и слов не разберешь, со всех российских окраин натасканных, и у мелодии никакого закона. Но спевка чувствовалась, и душа откликалась… Пока подошел, вокруг певуний уже треть отряда — кто где, кто на чем, в глазах добрая печаль, и лица у мужиков добрые, не знаешь, на кого приятнее смотреть: на женщин, в пении сплошь красивых, или на бойцов своих преображенных. Танкист Карпенко присел на вздувшийся корень ближайшей сосны, голову запрокинул, глаза закрыл. Снабженец Сумаков — вблизи на чурке… А старшина Зубов, тот прямо в ногах перед бабами развалился, на башмак одной из них голову свою уложив.
Но вот, как бы отдав должное сокровенному, меняют певуньи репертуар, и, конечно, первая «Катюша», потом «Чайка», что должна передать «милому привет», и захаровская «На закате ходит парень». Пропев ее до конца, пошептавшись, заново начали ее же, только уже с другими словами.
Болтался, понимаешь ли, вокруг деревни подозрительный мужик. Ходил себе, ходил и вот:
Сел под елочку густую,Притворился, что устал.Вынул книжку записнуюИ чего-то записал.И кто его знает, чего он черкает…
Я разгадывать не сталаИ бегом в энкевэде.Говорю, кого видалаИ рассказываю где.А он и не знает, и не замечает,Что наша деревня за ним наблюдает.
Рядом с Кондрашовым махновец Ковальчук. Бурчит под нос:
— Упурхалась, поди, бабенка, до энкевэде, чай, не близкая дорога.
— Ну, вы ж понимаете, это народная шутка…
— А то! — скалится металлическими зубами пулеметчик. — У меня через эти шутки все позвонки кривось-накось. Я чё подошел-то, вы портяночный запас проверяли, значит, понимаю, по мокре пойдем? Тогда б мне еще человечка в помощь, чтоб пулеметную амуницию в сухости донести до позиции.
— Конечно, — соглашается Кондрашов, — обязательно дадим.
— Ну, вот и добре. Спать пойду. Мой мальчишка где-то тут в кустах девку жмет. Увидите — отправьте до меня. Шибко увлеченный пацан.
— Через полчаса общий отбой. Вон наш охотник Трубников с берданой, уже на изготовке. Скоро задудит в стволы. Здорово у него это получается. Чисто по-звериному. Со старшиной весь личный состав проверим. Так что спокойной ночи!
— Ну да, — кивает Ковальчук и уходит.
Совсем стемнело, когда Трубников наконец задудел в ствол берданы. Так охотники, если нет специального рожка, изображают «гоночный» зов лесного крупного рогатого. И теперь вот на этот зов потянулись один за одним юные «самцы», и всяк в обнимку с девахой. Девахи и женщины-певуньи потопали в свою Тищевку. Молча. И оттого, что никто из них не плакал и тем более «в рев не ревел», даже как-то жутковато стало Кондрашову. От могил уходят на поминки, уже наплакавшись и наревевшись… «Рано хороните, — сказал бы им, — мы еще повоюем…»
Дождался доклада старшины, что все по местам, и направился в свой блиндаж. Зотов с Никитиным что-то запаздывали, решил дождаться, прилег, не раздеваясь, лампу оставил. Свет увидят, зайдут. Но заснул мгновенно, а когда проснулся, стекло лампы черным-черно от копоти. Заглянули, наверное, и решили не будить, так подумал. Задул лампу и снова провалился в сон.
День похода уже часов в восемь, когда объявлялось построение, обещал быть не просто добрым весенним, но, возможно, первым летним — ни следа от ночного холода, как только солнце полностью округлилось над восточными болотами. До настоящего лета, ясное дело, еще всякое будет, как и по всей России, и снега, и морозы, потому нынешний день не иначе как добрый знак, природное благословение, хотя кто его знает, как там, в болотах, скажется солнечный пригрев — с морозом оно, может, и сподручней было б пробираться по лесным топям.
Кондрашов топтался промеж двух сосен, высматривал настроение каждого, кто подходил к месту сбора, и впечатление было положительное: ни одной хмурой физиономии, бодрячка излишнего тоже никто не проявлял, и этот факт поважней прочего, прошлогодним опытом знал — страх и неуверенность у нетрусливых бодрячком гасятся, хохмачеством неуместным… Опасное для нервов состояние перед серьезным делом.
Командиры здоровались с Кондрашовым крепкими рукопожатиями, каждый вкладывал в отжим пожелание удачи, и никакие ненужные при том слова не произносились. Старшина Зубов и лейтенант Карпенко слова еле сдерживали, но лицами сияли, как и мальчишки-«ежата», и «полицайчики» деревенские, кому недавно мужики морды били.
А вот Зотов с Никитиным… Мало того что явно сторонились друг друга, но и в глаза Кондрашову лишний раз глянуть избегали. Наверняка капитан обидел чем-нибудь политрука, капитану человека обидеть — забава, но когда каялся за обиду, делал это хорошо, и зла на него, как правило, не держали. Кондрашов знал: через час-другой помирятся…
Нет, не нашли они прошлым вечером перебежчика. На вопрос Кондрашова капитан только отмахнулся, дескать, Бог с ним, у деревенских, мол, правду сыскать, что у змеи ноги. Зотов вообще отмолчался, недобро косясь на капитана. Оба вместе с Зубовым занялись проверкой снаряжения отрядников. У каждого вещмешок за спиной. В мешок по углам камни закладываются, веревками перетягиваются, веревками же перехватывается горловина мешка таким образом, что получаются лямки. Некоторые на груди лямки стягивают бечевкой, чтоб руки были свободны для оружия. Важно так упаковать мешок, чтоб он при ходьбе по спине не колотил. Кто похитрей, тот в мешок под спину бересту подложил, а кто так и кусок фанеры раздобыл. Видел Кондрашов, как старшина перетряхивал мешок капитана Сумакова — он у него горбом торчал на спине, и пары километров не прошел бы, спину не натерев. Не один Сумаков подвергся процедуре перетряхивания. Особенно усердствовал старшина, заставляя иного бойца и попрыгать на месте, и пробежаться от сосны до сосны, чтоб сам убедился в негодной упаковке.
Когда все выстроились — партизанщина! Кто в чем, и к такому виду отряда теперь привыкать. В ватнике, а на голове пилотка — нелепо. Ушанки, что у деревенских навыпрашивали, ношеные-переношеные, некоторые с оторванным ухом… Только сапоги-«кирзухи»… Если на них смотреть, а что выше, не видеть — вроде бы и рота перед тобой. При форме, кроме Кондрашова, остались только Никитин, Карпенко и Зотов. Старшина и их уговаривал на «партизанщину», убеждал, что в гражданском сподручнее, — не уговорил.