Рукопись, найденная в чемодане - Марк Хелприн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И мне необходимо упражняться, каждый день, примерно по три часа. Сейчас я этого не могу, но раньше имел обыкновение пробегать по пять, проезжать на велосипеде по десять и преодолевать на байдарке по две мили, после чего целый час посвящал вольным упражнениям, гимнастике, боксу и поднятию тяжестей. Это приводило к ощутимому провалу в утреннем моем графике, особенно если учесть, что после трехчасовой зарядки моим обычаем – в сущности, моей потребностью – были двухчасовые занятия игрой на фортепиано. Играю я не очень хорошо, но продолжаю это нелегкое дело даже и теперь, усаживаясь за свой чемодан «Шробенгаузен» бразильского производства, название которого звучит так, словно сорок ящиков столового серебра валятся по лестничным пролетам Эмпайрстейг-билдинга. Два часа каждый день – и пальцы сохранят достаточную гибкость, чтобы исполнять все любимые ваши пьесы. У Стиллмана и Чейза был великолепный концертный рояль, что и стало для меня главной причиной устроиться в эту фирму. Это было лучшее фортепиано для исполнения Моцарта, на каком мне доводилось музицировать, а поскольку играю я в основном Моцарта, то что еще здесь можно добавить?
Им также не нравилось то обстоятельство, что я не могу носить галстук. Нет, я ношу его, но – ослабленным. Если он туго затянут, я так и чувствую, что шею мою охватывает петля палача. Дольше получаса проходить с должным образом повязанным галстуком мне не по силам. Даже когда я прогуливался с Папой, галстук мой был ослаблен. Папа этого и не заметил. В конце концов, сам он галстуков не носит.
Другие мои странности? Не могу носить туфли. Ступни у меня в высшей степени неустойчивы по причине чрезвычайной кривизны ног. Я родился за несколько месяцев до срока, и многие кости оказались не вполне такими, какими им следует быть. Дуги моих ног придают мне едва ли не сверхъестественную силу, но мне нужна очень устойчивая обувь, и поэтому я ношу одни только альпинистские башмаки. На официальных церемониях они так и норовят обратить на себя внимание.
И последнее – мне необходим кислород. Может, причиной тому – история, приведшая меня в Шато-Парфилаж, а то и неослабное своеобразие моих извилин, но я нуждаюсь в огромных объемах кислорода. Хотя главным образом я получаю его, бывая на открытом воздухе, но когда я оказываюсь в помещении, мне требуется, чтобы в лицо мне дул вентилятор.
Вскоре после инцидента в горах Уаиг-Маунтинс административные этажи у Стиллмана и Чейза перестроили таким образом, что окна больше не открывались. Я был поражен. Свежий воздух – это же элементарно. Если сомневаетесь, попробуйте на пару минут задержать дыхание. Как может кто-либо намеренно отсекать доступ воздуха? Возможно, здания, в которых не открываются окна, экономичны, но они при этом безумны.
Инженеры сказали мне, что если бы им пришлось проделать для меня окно, то весь воздух выходил бы через эту точку и результирующий напор вытянул бы наружу все, что не привинчено к полу, – документы, книги, лампы, мое одеяло и даже меня самого. Я был в отчаянии, а потом вспомнил об акваланге.
Об этом знала только моя секретарша, и она всегда предупреждала меня, чтобы я мог убрать баллоны в шкаф, прежде чем принять посетителя. Однажды, однако, я забыл, что они на мне, и прямо с ними бросился на обед, устроенный в честь приезда итальянского министра финансов. Директора остолбенели, но министр финансов, с которым я был знаком, сказал:
– А эти штуки, как вы их называете… «ласты»… у вас тоже есть? Обязательно приезжайте следующим летом ко мне в Портофино. Под водой можно встретить множество рыбок.
Какова бы ни была причина, но фирма отправила меня на ту зимнюю конференцию, и я жаждал поехать, потому что люблю горы, а зимой они просто-таки наводнены светом и кислородом. Вот и оказался там, среди тридцати человек, рассевшихся за огромным столом. Подобно кормящей матери, я покачивал в руках воображаемого младенца, меж тем как участники конференции приступили к обсуждению своих экономических теорий, к которым я всегда относился в высшей степени скептически.
Среди участников были распределены серебряные подносы, на каждом из которых красовалась бутылка шотландского виски, а также наличествовали лед, вода, стаканы и блюдца с арахисом. Вскоре все пили скотч и грызли арахис. Пахло, как в эдинбургском зверинце. Когда взрослые люди едят арахис, они закидывают орешки себе в рот таким движением, словно вызывают самих себя на дуэль. То, что все они были учеными-экономистами, причем довольно уже захмелевшими, делало все зрелище еще более странным. Я так и ждал, что зазвучит музыка – возможно, из «Щелкунчика».
Потом я мельком увидел единственную среди присутствовавших женщину. Она сидела в трех профессорах от меня, и ее по большей части не было видно. Те, что сидели между нами, были довольны тучны, а она все время нервно пригибалась, не зная, что делать или что говорить. Никто к ней не обращался – так же, заметил я, как и ко мне; и она, подобно мне, не унижалась до арахиса.
Как только могли они не говорить с нею! Она была такой… такой, что даже сейчас, тридцать семь лет спустя, в другом полушарии, на расстоянии в полмира, меня обжигают воспоминания о ней. Воспламеняющие воспоминания! Столь многие женщины добиваются успеха благодаря бюсту, или прическе, или индивидуальности… Все это в ней было, но в случае Констанции именно лицо, этот основной портал души, основное средство ее отражения, – вот что властно приковывало внимание. Сочетание черт, которые другие женщины пытаются изменить, улучшить или спрятать, сразу же привлекло мой взор и стало источником тысячи сильнейших переживаний.
Не стану их перечислять: список оказался бы чересчур длинным. Увидев ее, я тут же ощутил такой напор жизненных сил, какой до этого испытал прежде только в тот момент, когда выбросился с парашютом из горящего самолета. На мгновение я перестал дышать. И старался на нее не смотреть.
Чтобы смотреть на нее, надо было сильно наклониться или откинуться и слишком уж явно обернуться вправо. Такая позиция сразу бы меня выдала. К тому же ее воздействие на меня было подобно параличу и требовало немедленной переоценки ценностей. Каждый раз, когда я встречал женщину, подобную Констанции (всего-то три раза это и случалось. В первый раз я был слишком молод, а во второй – слишком стар), мне хотелось переменить род занятий – удалиться в горную хижину или на маяк, затерянный в океане, и весь век сжимать ее в объятиях. И когда бы это ни случалось, я вел себя опрометчиво.
Я сидел там с колотящимся сердцем и пылающим лицом, а сквозь мое тело проносились порывы наслаждения, подобные летнему ливню, хлещущему над морем. Я молил Бога, чтобы она не была замужем и согласилась выйти за меня. Я почти знал, что она согласится, но смертельно боялся отказа.
Когда наконец мы встретились лицом к лицу – и здесь я опять забегаю вперед, – меня ошеломил ее беджик. Он возглашал: «Констанция Оливия Феба Энн Николя Деверо Джемисон Бакли Эндрю Смит Фабер Ллойд».
– Как вас прикажете называть? – спросил я лукаво.
– Полным именем, – ответила она в точности таким же тоном.
– Ваше имя наводит на мысль, – сказал я, – об Англии и Венесуэле.
Что я делал? Я любил эту женщину каждой клеточкой своего тела и всеми фибрами души.
– Дальше, вероятно, вы спросите, не итальянка ли я.
– Нет. Я просто поинтересовался, не являетесь ли вы целым неизвестным народом.
…Я сидел, откинувшись на стуле, и чувствовал себя так, словно вдохнул веселящего газа. На табльдоте, под окнами с видом на снежные покровы сервировали легкий ужин. В камине полыхал огонь, и, разумеется, он полыхал во мне – с той поры, как я увидел Констанцию.
Чтобы добраться от станции к месту проведения конференции, надо было вызвать запряженные лошадьми сани – они появились в лунном свете, позвякивая колокольчиками. Трудно себе представить, что ради автомобилей, носящихся вокруг, как обезумевшие тараканы, мы отказались от неподражаемой красоты лошадиных упряжек, мчащих сани по снежному насту.
Поскольку мне пришлось остановиться в бостонском филиале, я прибыл на последнем поезде. Моей секретарше сообщили, что ко времени моего прибытия сани будут заняты перевозкой сена и мне придется идти от станции пешком. Расстояние там было около пяти миль, так что я переоделся в свою парку и зимние брюки, а все остальное понес с собой в рюкзаке.
Какое же это было наслаждение – шагать в свете полной луны, при десятиградусном морозце и дышать чистейшим воздухом, без единого намека на загрязненность! Мне было сорок два года, я пережил войну и готов был снова влюбиться. Мисс Маевска, муж ее и дети – все умерли. Я чувствовал, что обязан ей своим счастьем и что в своих детях смогу увидеть ее, погибших. Чувства мои были смешанными, но я решил, что при любой возможности буду искать святое и прекрасное; что ради нее, равно как ради всех остальных, я обязан любить ту, что попадется мне на пути, по-настоящему, до предела. И мне, думаю, это удалось, ибо я никогда не опускался до того, чтобы рассчитывать на тусклый отблеск счастья.