Лунный тигр - Пенелопа Лайвли
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нет, — отвечает она, — мне просто важно понять.
Он задумывается, подбирая слова:
— Много чего. Скуку, неудобства, восторг, страх. Все так быстро меняется, что и не передашь. — Он пристально смотрит на нее. — Извините, что я так нехотя отвечаю. Это как прожить целую жизнь в одну мучительную минуту. Временами здесь творится черт знает что. Час может показаться днем, а день — часом. Ощущения, мысленные образы сменяются с такой быстротой, что все предметы материального мира приобретают невероятную четкость. Я подолгу разглядывал излом камня, смотрел, как ползет насекомое. — Он помолчал. — Мой водитель был убит в первом же бою. Мы с ним вместе были на сборах. За неделю до того был его день рождения. Мы тогда открыли банку персиков и выпили виски. Ему исполнилось двадцать три. И в тот же день мы с ним видели мираж: целую деревню в оазисе — пальмы, хижины, крестьяне, верблюды. Я подумал, что у меня галлюцинации, и тут он сказал: «Господи, сэр, гляньте-ка!» К миражу едешь, а он тает, расплывается у тебя перед глазами. Но где-то, в каком-то месте, все это существует, живое и целостное. А сейчас я вспоминаю о своем водителе — ефрейторе Хайкрафте из Ноттингема, — и когда устану так, что ничего уже не соображаю, как зомби, одна мысль никак не идет из головы: куда же он делся? Как так может быть: сегодня ты сидишь с ним в одном танке, а завтра его уже нет? Как?
— Я не знаю, — шепчет Клаудия. Она смотрит на его ноги: припорошенный песком ботинок наступил на большой цветок пуансеттии, блестящую алую звезду с золотистым сердечком.
— Мы похоронили его в тот же вечер. Отпевал его католический священник. Может, мне стоило спросить у священника, куда ушел ефрейтор Хэйкрафт. Едва ли ему бы это понравилось. Но вы, может быть, набожны?
— Нет, — отвечает Клаудия, — я не набожна.
— Тогда мои слова вас не обидели. Заранее ведь никогда не знаешь. Здесь творится невероятное количество богоугодных дел, вы даже не поверите. Господь активно во всем участвует. Кстати, вы будете рады узнать, что Он на нашей стороне — по крайней мере, мы в этом не сомневаемся.
— Мы победим? — спрашивает Клаудия.
— Думаю, да. Не потому, что Господь с нами, и не потому, что справедливость восторжествует, а просто в сухом остатке у нас больше ресурсов. Справедливость мало значит на войне. Так же как доблесть, самопожертвование… и с чем там еще принято связывать войны! Вот этого я раньше до конца не понимал. О войнах существует совершенно неправильное представление. Славные репортеры былых времен имели обыкновение врать самым бесчестным образом. Я надеюсь, вы и ваши друзья сможете как-то поправить дело.
— Я тоже надеюсь, — отвечает Клаудия.
— Я, впрочем, имел в виду скорее историков, а не репортеров. Думаю, к историкам вы себя не отнесете. Эти люди, которым не довелось побывать на месте событий, как раз и концентрируют свое внимание на доблести, справедливости и прочем. Да, а еще есть статистика. И если вы посмотрите на войну с точки зрения статистики, вы увидите все в совершенно ином свете.
— Да, — говорит Клаудия. — Я начинаю понимать.
— Чем вы занимаетесь, кроме того что разъезжаете по свету во благо свободы печатного слова? — внезапно спрашивает Том.
Клаудия задумывается над ответом. Она удивляется самой себе. Подыскивать слова ей раньше не приходилось. Но сейчас она боится показаться нахальной, глупой, таинственной или претенциозной. Наконец она отвечает:
— Я написала две книги.
— Какие?
— Я… думаю… вы бы сказали, что это книги по истории, — через силу выдавливает она.
Том Сауверн пристально смотрит на нее.
— По истории, — наконец говорит он. — Я сам когда-то любил книги по истории. Я имею в виду, читать. Прямо-таки зарывался в них. Когда-нибудь, в лучшие времена, я к этому вернусь. Сейчас я просто совсем иначе себя ощущаю. Когда время словно выбито из колеи, приходит неприятное осознание того, что история существует и что ты — ее часть. Каждому кажется, что он защищен от воздействия истории. Но бывают случаи, когда становится очевидна иллюзорность этого убеждения. Что до меня, я бы предпочел иллюзии.
Клаудия не может придумать, что бы ей ответить. Ничего не приходит в голову. Она сидит на разрушенной стене того, что когда-то было маленьким прибрежным кафе, мимо тяжело ползут автоколонны, и за ними мерцает море, проходят взад и вперед ссутуленные фигуры в покрытых копотью мундирах цвета хаки. Уголком глаза она видит, что один из них направляется к ним. Наверное, это тот самый летчик, что взялся доставить ее в Каир. Она смотрит на Тома Сауверна: двое суток назад она даже не подозревала о его существовании. А сейчас она по-настоящему беспокоится, как бы он не подумал о ней плохо.
— Не знаю, что сказать, — говорит она наконец.
Он смеется:
— Тогда молчите и записывайте. Ведь вы же за этим сюда приехали?
— Эй, там! — кричит приближающийся к ним человек.
Том Сауверн поднимается.
— Это, кажется, ваш провожатый. — Он протягивает руку. — Счастливо вам добраться до Каира.
Они обмениваются рукопожатием.
— Спасибо вам за все, — говорит Клаудия.
— Это моя работа, — отвечает Том.
Они молчат.
— Может быть… — начинает Клаудия.
Но он перебивает ее:
— Может, встретимся, когда я получу увольнительную?
В войнах сражаются дети. Задумывают их одержимые дьяволом взрослые, а сражаются в них дети. Я говорю так, дивясь людской молодости и забывая, что это, напротив, я слишком стара. И все же лица всех погибших на русском фронте, — миллионы мертвых немцев, мертвых украинцев, грузин, татар, латышей, сибиряков — представляются мне юными. И такими же видятся мне лица погибших на Сомме или под Пасхендалем.[79] Мы, выжившие, стали взрослыми и рассказали друг другу о том, что же на самом деле произошло, — а они, погибшие, так никогда об этом и не узнают. Газетные подшивки в библиотеках пестрят этими полудетскими лицами, улыбающимися во весь рот на палубах военных кораблей, из окон вагонов, с носилок. Я разглядывала их, доискиваясь истины или фактов, а еще потому, что это была моя профессия, — и всякий раз думала об эфемерности любого факта, о том, что каждому, кто смотрит на эти фотографии, эти лица представляются разными. Это были не те мальчики, которых я видела в 1941-м. Не было желтизны старых газет. Перед глазами стоит сияющая красками жаркая страна, я и сейчас вижу ее словно сквозь прищуренные от палящего солнца веки, когда все вокруг светится и струится от зноя. Миражи… Зеркальный мир, исчезающий оазис и сегодня в моей памяти, но не в памяти Тома — Том остался в нем.
Возвратившись из пустыни, я заболела. Потом выздоровела, похудев на три килограмма, и наконец ощутила, что я снова в Каире, — под доброжелательные причитания мадам Шарлотт и ее матери, предсказывавших, что я не проживу и месяца, если не буду поправляться, как положено. Но у меня не было времени болеть. Если уж на то пошло, большинство европейцев вообще почти все время слегка прихварывают. Я описала мою поездку в пустыню (три дня, всего каких-то три дня, — но у некоторых моих коллег-мужчин не было и этого), отдала материал на цензуру и послала его всем редакторам, кого только смогла вспомнить. А потом потянулись обычные недели слухов, разговоров о новом наступлении, новом отступлении, приезде генерала такого-то или дипломата сякого-то. Я околачивалась в коридорах, ища случая перемолвиться с таким-то, или сидела, навострив уши, в кафе либо ресторане, у бортика бассейна или в ночном клубе. У меня был старенький «Форд V8», в котором я пробивалась по рытвинам и пыли местных дорог к Гелиополису, пирамидам, в Маади[80] или к аэропорту, чтобы прилежно записать гладкие фразы прибывающих важных персон. Я была слишком занята, чтобы думать о чем-то еще, кроме своей работы. Поэтому звонок Тома Сауверна застал меня почти врасплох.
Белый медведь лежит в углублении с грязной водой. Темно-желтые бока тяжело вздымаются, неряшливая бугристая шкура похожа на отвратительно подстриженную лужайку.
— Идиотизм, — говорит Клаудия.
Стоит май, температура воздуха — девяносто восемь по Фаренгейту.
— О степени цивилизованности страны можно судить по тому, как в ней обращаются с животными, — говорит Том Сауверн. — Ближний Восток, таким образом, котируется невысоко — и он не исключение.
— Не могу на это смотреть, — отвечает Клаудия. — Пойдем поищем львов.
Зоопарк разбит по принципу французского регулярного парка: циннии и петунии высажены геометрическими клумбами, тщательно разровненные граблями дорожки окаймлены изгородью из проволочных обручей, в тени маленьких декоративных беседок сплетничают и вяжут няньки европейских детишек, которые носятся вокруг, крича по-французски и по-английски. Под сенью пальм и казуарин припаркованы детские коляски. Маленькая девочка в голубеньком платьице, с такой же ленточкой в волосах и в белых носочках смотрит на них блестящими, как бусины, глазами. Птицы и звери, заточенные в вольерах среди деревьев и кустарника, пронзительно кричат; всюду видны надписи на английском, французском и арабском языках. По дорожкам бродит сопровождаемый служителем слон; если ему дать монету в пять пиастров, он поклонится и передаст монету своему спутнику. Тот в свою очередь ухмыляется и кланяется. Гиппопотамы делят свой маленький пруд с фламинго и разного рода утками; рядом стоит служитель с ведром картофеля. За пять пиастров можно купить пару картофелин — чтобы бросить их в розовую глотку гиппопотама. Взрослые гиппопотамы лежали смирно, держа пасти привычно раскрытыми, а вот пара молодых, которые еще не поняли, что к чему, беспокойно плавали взад и вперед время от времени натыкаясь на не попавшую в цель картофелину.