После пожара - Уилл Хилл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На исходе пятого дня отец Джон приказал открыть ящик, долго смотрел внутрь, а потом спросил Лену, хочет ли она, чтобы ее мужа помиловали. Лена обвила руками дочурку, крепко прижала к себе и сказала Пророку, что милосердие – удел слабых. Отец Джон поцеловал ее в лоб, провозгласил, что Господь благ, и велел Центурионам снова запереть ящик.
Почти двести пятьдесят часов спустя, когда срок заключения истек, человека, извлеченного из ящика, было не узнать. Шанти не мог самостоятельно передвигаться, его кожа приобрела смертельную бледность и свисала с костей, как у теленка; глаза ввалились и потухли. Он не смел и взглянуть на своих Братьев и Сестер, собравшихся посмотреть, как его будут выпускать.
У Джулии и Бекки – под бдительным присмотром Центурионов – ушло три месяца на то, чтобы худо-бедно поставить Шанти на ноги. Три месяца он лежал в постели и хлебал с ложечки бульон. Три месяца, за которые ни Лена, ни Эхо не навестили его ни разу. Шанти покинул Легион в облаке пыли, едва собрался с силами настолько, чтобы сесть за руль и выжать педаль газа.
Жена и дочь с ним даже не попрощались. Не прошло и месяца, как отец Джон объявил, что Господь избрал Лену его новой женой; Лена и Эхо с вещами переехали в Большой дом.
Впрочем, большинство членов Легиона не попадали в такие серьезные неприятности и не подвергались столь суровым наказаниям. Худшим, с чем столкнулась лично я, стало трехдневное лишение пищи по приказу отца Джона после того, как я, впервые заступив на караул, покинула свой пост из-за подозрительного шума за забором, причиной которого оказался бродячий кот.
Трехдневная голодовка далась мне нелегко, но я ее заслужила; Хорайзен долго говорил со мной об этом – объяснял своим густым мягким голосом, что прислужники Змея через главные ворота могли проникнуть на Базу, пробраться в Большой дом и убить Пророка – и всё по моей вине. Он был прав, и его аргументы сработали. После этого, когда приходила моя очередь держать караул, я не оставляла свой пост ни на секунду.
После
– Тебя семьдесят два часа морили голодом за то, что ты на пару минут ушла с какого-то дурацкого поста? – переспрашивает агент Карлайл.
– Меня не морили голодом, меня наказали, – объясняю я. – Ради моего же блага.
Не надо, предупреждает внутренний голос. Не придумывай для них оправданий.
Доктор Эрнандес делает запись в одном из блокнотов, после смотрит на меня взглядом, который мне особенно неприятен: в нем ясно читается жалость.
– Какие еще наказания исполняли Центурионы? – спрашивает психиатр.
Я молчу. Спокойно, спокойно. Он откладывает ручку.
– Мунбим? Ты не хочешь отвечать?
Качаю головой.
– Почему?
– Потому что для вас это пустой звук! – Я удивлена громкостью собственного голоса, но мне ничуть не стыдно. Напротив, я наслаждаюсь изумлением доктора, тем, как расшились его глаза, а лоб собрался в складки. – Да, пустой звук! Вы сидите, обложившись блокнотами и ручками, и всё что-то строчите обо мне, и думаете, будто я не вижу, чем вы заняты и о чем пишете, хотя нахожусь тут же, рядом с вами! Вы всегда такой невозмутимый, и вопросы ваши такие логичные, и для вас это просто задачка, которую необходимо решить, и я тоже для вас просто задачка, а вы этого даже не понимаете! Я рассказываю вам все это не для того, чтобы вас развлечь или угодить вам. Я это пережила, это моя реальная жизнь! Неужели не ясно?
Агент Карлайл ошеломленно смотрит на меня пронзительно-синими глазами, но я не обращаю на него внимания, я сосредоточена на докторе Эрнандесе.
– Мне очень жаль, – произносит он вечность спустя. – Разумеется, мне никогда в полной мере не прочувствовать, через что ты прошла, и я первым готов признать, что порой интерпретирую что-то неверно. Но это, все это – наш с тобой обоюдный процесс. Есть вещи, объективно непонятные для тебя, – они касаются мира, в котором ты выросла, и большого мира по другую сторону забора. Важно, чтобы ты разобралась в этих вещах, увидела их в истинном свете. Я стараюсь знакомить тебя с ними как можно аккуратнее, хотя, конечно, тебе порой кажется иначе. Твои чувства совершенно оправданны, и я ни в коем случае не пытаюсь их обесценивать или сбрасывать со счетов, понимаешь?
Мое сердце бешено колотится, лицо горит, а боль в забинтованной кисти вдруг резко усиливается, однако я чувствую искренность в голосе доктора и верю – а может, просто хочу верить, – что он не притворяется. Я делаю глубокий вдох.
– Да. Простите.
– И ты меня прости, – говорит доктор Эрнандес. – И раз уж мы с тобой эмоционально открылись друг другу, позволь задать тебе вопрос. Ты бы удивилась, узнав, что в большинстве стран мира взрослого могут посадить в тюрьму за то, что он трое суток не давал ребенку еды?
Я в недоумении.
– Как это?
– Его обвинят в неисполнении обязанностей в отношении ребенка, либо в жестоком обращении, либо в чем-то подобном. Ты понимаешь, что значит «неисполнение обязанностей»?
Я качаю головой. Выражение мне незнакомо.
– Это когда человек должным образом не заботится о том, кто находится на его попечении, – поясняет доктор Эрнандес. – Применительно к детям это означает, что родитель или опекун, например, не обеспечивает ребенка чистой одеждой или не следит, чтобы тот регулярно посещал школу. Лишение еды на три дня определенно попадает под эту статью.
– Меня наказали, – повторяю я, ведь так оно и было. Я нарушила правила, и за это меня наказали. Таков порядок.
Ты сама в это не веришь, возражает мне внутренний голос. Возможно, раньше и верила, а теперь – нет. Уже нет.
– Заткнись, – шепчу я.
Доктор Эрнандес озадаченно хмурится.
– Мунбим?
Я качаю головой.
– Там была моя мама. Когда отец Джон наложил на меня пост, она это одобрила. – Оба моих собеседника безмолвно смотрят на меня. – Пожалуйста, давайте на сегодня закончим, – прошу я, презирая себя за умоляющие нотки в голосе.
Доктор Эрнандес кивает.
– Да, конечно. Отличная мысль.
Перед тем как закрыть и запереть дверь, сестра Харроу приветливо мне улыбается. Я изображаю ответную улыбку, но выходит скверно. Пару секунд я стою посреди комнаты, затем ложусь