Вели мне жить - Хильда Дулитл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я тебе очень благодарен за всё. Я ведь понимаю, что ты для меня сделала, — сказал Рейф Эштон.
Он говорил ей слова благодарности, а она слушала его краем уха. Что слова? От них ни жарко, ни холодно. Так, осыпавшийся помпейский мрамор, осколки лепнины, украшавшей стену здания на Римском форуме{91}, против колонны императора Траяна{92}; кусочки мозаики со дна колодца, в который кого-то угораздило прыгнуть (она забыла, кого именно), а там оказалось прибежище бездомных котов. Вот тебе и Рим. Где твоя былая слава, где былое величие? Говорить-то он говорил, но слова его не вызывали в памяти аромата апельсиновых деревьев в цвету, что разносит над Неополитанским заливом ветер из Сорренто. Пастушья флейта никого не трогает. Что такое «Вели мне жить?» — так, положенные на музыку стишки из елизаветинской книжки мадригалов (стоит на полке). Свои книги она уже собрала. Она уезжает. Когда? На днях. Ей надо ещё разобрать бумаги, сложить в дорогу кое-какие вещи. Давненько она не занималась своей одеждой.
А, кстати, как Белла? По-прежнему увлекается модой? Или чем-то другим? И вообще, что с ней будет дальше? Г-жа Картер уже позаботилась о её будущем или ещё нет? Беспокоится о дочери? Впрочем, это не моё дело, я за неё не отвечаю, подумала Джулия. Получается замкнутый круг: я лезу со своими советами к Бёлле, а та берёт меня за горло: «Всё или ничего!», Рейф стонет: «Я схожу с ума, вы рвёте меня на части», и так бесконечно. Во-первых, с ума он не сойдёт; во-вторых, вовсе он не разрывается. Он принадлежит самому себе. Она давно оставила его в покое. Рейф заварил кашу, сказала она Бёлле, пусть и расхлёбывает. Она своё слово держит. Значит, он так решил. Так тому и быть.
Он кладёт фуражку сверху на сложенную шинель и, ища глазами, куда их поместить, — натыкается на золочёный стульчик у шкафа. Как гость, подумала она. А он и есть гость. Аккуратно сложил на стуле шинель, а сверху накрыл фуражкой. Выпрямился. Огляделся.
Он видит её в этой комнате последний раз. Пусть сам позаботится о своих книгах Она возьмёт одну-две дорогих для неё вещи, привезённых из Америки, — ложечки с выгравированными на них именами апостолов.{93} Больше ничего. На столе лежат цветы — нарциссы: это он принёс. Пусть лежат. Предшественники ласточек{94}. Когда-то за этим столом она написала про вордсвортовский нарцисс — «живое золото весны»{95}, — что он прихвачен морозом. Не надо ему больше ей писать.
— Не пиши мне больше.
— Как «не пиши»? Ты о чём, Жюли? — забеспокоился Рейф Эштон.
— Я просто хочу сказать, что писать больше незачем. Не надо, не утруждай себя.
Она видит, как он идёт к ней через всю комнату. Берёт её за руки. Пусть говорит что угодно, — она ему не верит. Фейерверк закончился, повисла ледяная мгла.
— Зачем ты так, Жюли?
Короткая пауза, и затем снова: «Жюли, пойми, твои письма — самая большая моя ценность. Я положил их сверху на книги — последние твои письма. Сохрани их для меня».
— Как — положил? Куда положил?
— Я заходил как-то вечером, когда тебя не было.
— Правда? А я их не заметила.
Присмотрелась — действительно лежат на нижней полке слева: пачка знакомых серых конвертов с белой полосой. «Я решила, что это старые».
— Так ты сохранишь их для меня?
— Ну конечно. Только зачем? В них нет ничего особенного.
Она встаёт его проводить: он уже уходит. Его слова ничего не значат, и она его не задерживает: он же гость, просто зашёл попрощаться. Голова у неё ясная и холодная.
Химический эксперимент не прошёл даром: пуповина отрезана, она оторвалась от него, и людские волнения, страсти, кипевшие у неё в душе, улеглись. Комната пуста. Рейф Эштон обводит знакомые стены взглядом.
Снова повторяет, но уже с другим оттенком смысла: «Я не вернусь». Но ей теперь всё равно. Вернётся он или нет, её здесь не будет.
— Я обещала Вану поехать с ним в Корнуолл. Вернее, приехать к нему после того, как мы повидаемся. Я не могла уехать просто так, не попрощавшись. Времени совсем мало, я не могу отвлекать тебя подробностями.
— Ты любишь Вана?
— Нет. Наверное, нет.
— А он тебя?
— Тоже нет. Просто нам хорошо вместе. Как тебе с Беллой.
Но тут она слукавила: между двумя их парочками нет ничего общего. У них с Ваном всё по-другому: они как два противоположных конца качелей, два полюса термометра, два разных полушария, два разных конца света. Все параллельные линии похожи, все одинаковы: все двигаются либо в одном, либо в противоположном направлении. И они не пересекаются, не сходятся, не высекают искру радости, — у них нет ни начала, ни конца: одна ровная сплошная прямая.
— Почему ты мне раньше не сказала?
— Да всё некогда было. Я собиралась, каждый вечер, но потом не выдержала — снова заболела голова. Понимаешь, когда я одна в комнате, на меня давят воспоминания. Я решила, что мне надо уехать. Помнишь, ты говорил, что сходишь с ума. И Белла тоже… ну словом, она… — Кстати, я не знала, что её мать переезжает к ней жить. Я Бёлле сказала, что решаешь только ты. Я не хотела на тебя влиять. Решаешь ты.
— Понимаю, — буркнул Рейф.
На нарциссы она даже не взглянула. Всё равно ничего не изменить. Подошла, посмотрела. Улыбнулась: «Спасибо тебе за цветы».
Она смотрит на нарциссы. Они желтеют как весеннее солнышко на непривычно чистом столе, рядом с аккуратно сложенной стопкой книг.
Он говорит: «Надеюсь, ты будешь счастлива».
Она в ответ: «О каком счастье ты говоришь!..» Она сама не ожидала, что её слова прозвучат так горько, разочарованно. «Я хочу сказать…» — и снова осекается, потому что не хочет пугать его рассказами о последней своей болезни. В последнее время в Лондоне эпидемии инфлюэнцы идут одна за другой.
В письмах она ему об этом не писала. Зачем писать о грустном? Она же хотела его поддержать: он говорил, ему помогают её письма. О чём же тогда она ему писала? Вон посмотри, — слева на нижней полке лежит последняя пачка писем. Достань, прочти! На за что. Не хочу больше ни о чём слышать, не хочу допытываться — не хочу! Она же сказала Бёлле: «Пусть Рейф сам решает, как ему быть». А что если он не решил?
— Я хотела, как лучше. Помнишь, ты говорил, что сходишь с ума, разрываешься на части? Вот я и подумала, что так будет лучше для нас всех, для тебя, в первую очередь.
Она продолжает:
— Я думала, ты понял. Я не хотела, чтоб ты понапрасну беспокоился. Тут нет твоей вины.
Просто я действительно каждый раз леденела от страха — в этом ты прав. Но знаешь, почему? Знаешь? Акушерки предупредили меня, что, пока идёт война, мне лучше не рожать.
— Господи! — застонал он.
А войне нет конца.
Он делает шаг вперёд — точно «па» в балете. Берёт её за руки: «У тебя всегда такие прохладные ладони, Джулия. Мне они часто снятся: нежные прохладные цветы». Значит, учтивость ещё не умерла, если он сравнил её руки с утренними цветами. «Позволь мне ничего не объяснять. Но я хочу, чтоб ты знала: прекраснее тебя нет женщины в целом мире». И дальше без перехода, на одном дыхании: «Белла хочет ребёнка. Если бы это касалось только её и меня, всё было бы в порядке. Но есть нечто сильнее нас». Он говорит о ребёнке. Белла тоже заговаривала о ребёнке. Но понимает ли она, о чём речь? Знает ли, чего хочет? Сумеет ли решиться? Или это просто обычная женская уловка — проститутки таким способом часто заманивают солдат? Нет, такие резкие противопоставления не в её духе. Это не её стиль.
Он тянет её руку к себе, покрывая поцелуями. «Вот закончится война, — ты увидишь, я хочу, чтобы ты знала…» О чём он? Всё уже давным-давно сказано, говорить больше не о чем. Ему пора. Зачем ворошить старое, зачем разжигать давно потухший костёр? Ещё раз она этого не выдержит. На душе у неё спокойно. Тихо. Её ладони — он только что сказал, — как нежные прохладные цветы.
— До свиданья, Рейф. Спасибо за нарциссы, — только и успевает она произнести, провожая его до двери.
Медленным движением он перекидывает через плечо одеяло, берёт в одну руку шинель, в другую — фуражку. Встаёт перед ней навытяжку, как Rosenkavalier{96}, как рыцарь перед дамой своего сердца, как перед ней когда-то стоял молодой влюблённый в неё поэт.
— До свиданья, Рейф. Я напишу.
Надо было так случиться, что именно сейчас, — не раньше, не позже, — когда всё разрешилось (Рейф ушёл) и надо было срочно собираться в дорогу, к ней пришёл Фредерик. Ни он, ни Эльза не сподобились прийти, когда они действительно были ей нужны, когда вокруг не было ни души, и она лежала пластом, больная гриппом. Но стоило ей выздороветь, встать на ноги и воспрянуть душой, благодаря Ванио, стоило ей благополучно забыть о Фредерико, как он объявился. Она и не заметила, как он вошёл, — как всегда, тихо-тихо: так бывало в те дни, когда они с Эльзой здесь квартировали. В дверь вроде не звонили, на стук она сразу не отозвалась, решив, что это снова г-жа Амез или Марта, или кто-то из девушек беспокоит её по пустяшному поводу: «Почтальон принёс письма, г-жа Эштон, — я подумала, вдруг в них что-то срочное». А это, оказывается, Фредерико.