Первая любовь, последнее помазание - Иэн Макьюэн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отличная подготовка? Мина и сама не знала, что она имела в виду, но если ее спросить, сказала бы: «К сиене», — без нее Мина не мыслила жизни. Вечно на сцене, даже когда одна: зрители смотрят, и каждый ее жест — для них, своеобразное суперэго, только бы не разочаровать ни публику, ни себя, и у стона, с которым вечером она падала в постель от усталости, всегда были законченность и подтекст. И утром в спальне, садясь за макияж перед небольшим зеркалом в обрамлении голых лампочек, она спиной чувствовала на себе тысячи взглядов, держалась с достоинством, любое движение доводила до конца, точно была уверена в его неповторимости. Генри же, не обладая способностью видеть невидимое, ошибочно истолковывал ее мотивы. Когда Мина пела, или всплескивала руками, или танцевала по комнате, когда покупала зонтики от солнца и новые наряды, когда говорила с молочником голосом молочника или когда просто несла блюдо из кухни к обеденному столу в гостиной, держа его высоко перед собой, насвистывая сквозь зубы военный марш, притоптывая ступнями в нелепых балетных тапочках, которые всегда носила вместо домашних, — Генри полагал, что все это исключительно для него. Он терялся, даже слегка страдал — надо ли хлопать? Как следует себя вести? Может, включиться в игру, чтобы Мина не подумала, будто он бука? Случалось, он заражался ее задором, включался, скакал вприпрыжку по комнате в порыве дикарского восторга. Затем, угадав во взгляде Мины явное неодобрение (это ее бенефис, театр одного актера), тушевался, переходил на шаг, семенил к ближайшему стулу.
Конечно, он ее побаивался, но, в общем, не такая уж злая мачеха: к его возвращению из школы всегда бывал накрыт чай (обязательно с чем-нибудь вкусным — пирожными с кремом или теплыми плюшками), и за чаем они болтали. Мина подробно живописала свой день, делясь впечатлениями, откровенничая (больше как жена с мужем, чем как тетка с племянником), тараторила с полным ртом, из которого летели крошки, а над верхней губой постепенно всходил маслянистый полумесяц.
— Видела Джули Франк за обедом в «Трех бочках» — разнесло так, что чуть не приняла ее за четвертую, живет с этим своим жокеем или лошадиным тренером (или кто он там — не знаю), замуж не собирается, но какая же стерва, Генри. Я говорю: «Джули, зачем ты выдумываешь все эти небылицы про аборт Максин?» (Я тебе рассказывала, помнишь?) А она: «Про аборт? Ах, про аборт. Исключительно ради смеха, Мина, без всякой задней мысли». — «Ради смеха? — говорю. — Я себя чувствовала полной идиоткой, когда ее навещала». А она: «Да что ты говоришь!»
Генри ел эклеры и молча кивал — ему нравилось, что после утомительного дня в школе можно просто сидеть и слушать Минину болтовню, она была прекрасной рассказчицей. Затем, на второй чашке чая, наступал черед Генри, он говорил вяло и без прикрас, вот так: «Сначала была история, потом пение, а потом мистер Картер повел нас на Хэмпстедский холм — сказал, что иначе мы засыпаем, потом была перемена, а после нее был французский, а потом сочинение». Рассказ затягивался, потому что Мина то и дело перебивала: «В школе я обожала историю! Помню…» — а потом: «Вершина Хэмпстедского холма — самая высокая точка в Лондоне, будь осторожен, мой милый, с нее запросто можно свалиться» — и потом: это сочинение, оно у тебя с собой? Почитаешь? Постой, дай устроиться поудобнее, теперь можно. Судорожно ища отговорки, Генри с неохогой доставал из ранца тетрадь, разглаживал страницы, принимался читать — монотонно, точно робот, запрограммированный на застенчивость. «В деревне все обходили стороной замок Серого Крэга, потому что в полночь оттуда раздавались ужасные крики…» В конце Мина топала, аплодировала, кричала, как обычно кричат с галерки, и приветственно поднимала свою чашку: «Пора тебя печатать, мой милый». Теперь была ее очередь: взяв тетрадь, она читала, расставляя нужные паузы, зловеще зависая на гласных, звякая о чашку ложечкой для пущего эффекта, и Генри начинало казаться, что ведь действительно хорошо написано, даже самому жутковато.
Чай с взаимными признаниями затягивался обычно часа на два; потом они расходились по спальням одеться к ужину. С конца сентября к приходу Генри в его комнате разводили камин, мебель отбрасывала на стены дрожащие тени, на постели лежали пиджак с брюками или театральный костюм — в зависимости от того, что Мина выберет для него в тот вечер. Одеться к ужину. Обычно на это отводилось два часа; за это время миссис Симпсон успевала побывать на кухне (отпирала дверь своим ключом, готовила ужин и уходила), Мина — принять ванну и позагорать под искусственным солнцем в больших черных очках, Генри — сделать домашнее задание, полистать старинные книги, порыться в своей коллекции антикварных вещиц. Мина и Генри вместе отыскивали старинные книги и карты в затхлых книжных лавочках рядом с Британским музеем, скупали пустячный антиквариат на уличных распродажах в Кэмдене и на Портобелло-роуд, в магазинах подержанных вещей в Кентиш-тауне. Желтоглазые, вырезанные из дерева слоники (из серии «мал мала меньше»), сохранивший дееспособность заводной поезд из крашеной жести, марионетки с оборванными нитями, замаринованный в банке скорпион. И еще детский театр времен королевы Виктории с изящным буклетом, разъяснявшим, как можно вдвоем разыгрывать разные сценки из «Тысячи и одной ночи». Два месяца они водили выцветшие картонные фигурки по сцене (задники менялись по мановению руки), стучали лезвиями ножей по чайным ложечкам, озвучивая поединки на саблях, — Мина сидела на корточках, натянутая как струна, изредка злилась, если он пропускал свои реплики (а пропускал он их часто), хотя и она свои порой пропускала, и тогда оба смеялись. Мина умела говорить на разные голоса — и за плута, и за господина, и за принца, и за героиню, и за истицу; она пробовала научить и Генри, но безуспешно: у него получались только два регистра: высокий и низкий. Мине картонный театр быстро наскучил, теперь Генри сам раскладывал его у камина и, стесняясь говорить за фигурки вслух, разыгрывал сценки беззвучно. За двадцать минут до ужина он снимал школьную форму, мылся, облачался в приготовленный Миной костюм и выходил в гостиную, где она уже поджидала его в своем наряде.
Мина их собирала — театральные наряды, исторические платья, аксессуары, старую ветошь, — брала что ни попадя и приводила в порядок, ими были забиты три шкафа. Теперь и для Генри тоже. Пару пиджачков с Оксфорд-стрит, а остальное из — под спуда барахла в костюмерных прогоравших театральных студий, спектакли давно не идут, а костюмы пропадают, и какими скорняками пошиты! — такое уж у нее было хобби. На ужин Генри являлся то в солдатском мундире, то в форме мальчика-лифтера из довоенного американского отеля, а то был глубоким старцем, облаченным в нечто среднее между рубищем монаха и лохмотьями пастуха из «Эклог» Вергилия (исполненных однажды речитативом ученицами выпускного класса по тексту в обработке их старосты, каковой Мина когда-то была). Генри был нелюбопытен, послушен, каждый вечер надевал то, что находил в изножье постели, и нисколько не удивлялся, встречая Мину внизу, затянутую в турнюр или фижмы, акробаткой в обтягивающем комбинезоне с блестками или медсестрой эпохи Крымской войны. Правда, она всегда оставалась собой, не входила в образ под стать наряду, избегала говорить о том, как они оба в них смотрятся, точно одежда для нее вообще не имела значения, а главным было поесть, расслабиться и потягивать из бокала, который Мина научила племянника ей подносить. Генри принял заведенный порядок, полюбил долгое чаепитие и расписанное по минутам уединение, гадал по пути из школы, какой костюм поджидает его на этот раз, мечтал, чтобы на кровати оказалось что — нибудь новенькое. Мина была таинственна, никогда не проговаривалась за чаем, не хотела портить сюрприз, улыбалась, думая о своем, пока он готовил для нее коктейль и наливал себе лимонад, стояла, завернувшись в обнаруженную недавно мантию, безмолвно поднимала бокал, символически чокаясь с ним через всю огромную комнату. Поворачивала его спиной, прикидывая на глаз, где потребуется ушить очередной наряд, затем приступала к чайной церемонии, обычной болтовне и рассказам о том времени, когда выступала на сцене, или из жизни других людей. Все это было странно, но для Генри естественно, даже уютно (особенно зимой).
Как-то вечером, отправившись к себе после чая, Генри открыл дверь комнаты и обнаружил, что поперек его кровати лицом вниз лежит девочка. Подойдя ближе, он увидел, что это не девочка, а всего лишь узкое вечернее платье, парик из длинных белокурых волос, белые колготы и черные кожаные босоножки. Он прикоснулся к платью, затаив дыхание, — холодное, пугающе шелковое, оно все зашуршало, когда Генри его поднял, сплошь оборки и рюши, наслоения белого сатина и кружев с розоватой отделкой, аккуратный бант на спине. Он опустил его обратно на кровать, ничего более девчачьего в жизни не видел, отер о штаны ладони, не решаясь дотронуться до парика, который казался живым. Только не это, только не ему, неужели Мина серьезно? Он в растерянности постоял у постели, взял в руки белые колготы — их уж точно нет. Можно быть в обличье солдата, римлянина, пажа, кого угодно, только не в обличье девчонки, быть девчонкой неправильно. Как и все его приятели в школе, Генри игнорировал девочек, избегал их шушуканий и интриг, их смешков и намеков, а все эти дефиле за ручку по коридору, и записочки, и сюсю-мусю вызывали в нем чуть ли не скрежет зубовный. В смятении Генри походил по комнате, потом сел за стол и попробовал поучить французские слова: armoir шкаф arrnoir шкаф armoir шкаф armoir?.. Он ежеминутно оглядывался через плечо в надежде, что вещи исчезнут с кровати, но они не исчезали. Остается двадцать минут до обеда, это неправильно, он не может в такое переодеться, но и нарушить ритуал нельзя, и уже слышно, как Мина напевает после ванной в соседней комнате, накладывая макияж на лицо. Возможно ли попросить у нее другой наряд? Но ведь она специально сегодня за ним ходила, а вчера жаловалась на дороговизну париков и как трудно найти хорошие… Присев на краешек кровати подальше от платья, с трудом сдерживая слезы, он впервые за все это время осознал, как ему не хватает матери, такой надежной, всегда ровной и одинаковой, работавшей секретарем-машинисткой в Министерстве транспорта. Он слышал, как Мина идет по коридору мимо его двери, спускается вниз и уже, наверное, ждет; начал расшнуровывать ботинок — и бросил, нет, ни за что. Мина позвала снизу своим обычным голосом: «Генри, мой милый, ты скоро?» — и он крикнул: «Сейчас». Но не мог пошевелиться, не мог дотронуться до этих вещей, не хотел даже понарошку выглядеть девочкой. Раздались шаги на лестнице, она идет проверить, он стянул с ноги ботинок, чтобы хоть как-то облегчить свою участь, но положение было безнадежным.