Русские писатели и публицисты о русском народе - Дамир Соловьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Русских убивает сила инерции, пассивность, нежелание сделать что-нибудь.
Письмо к М. Мейзенбуг от 11 дек. (29 ноября) 1856 г.[283]
Дело в том, что русский ум гораздо более склонен к самому горькому пессимизму, нежели к какой-нибудь сентиментальной вере.
Письмо к Э. Рив от 18 (6) апр. 1860 г.[284]
А ведь русский-то фибрин или церебрин еще сыроват – оттого мы и не умеем ничего довести до конца. Это вина не личностей – а расы и ее возраста.
Письмо к В. И. Кельсиеву от 29 (17) окт. 1865 г.[285]
…Серно-Соловьевича посылаю. Он наглый и сумасшедший, но страшно то, что большинство молодежи такое и что мы все помогли ему таким быть. Я много думал об этом последнее время и даже писал, не для печати теперь. Это не нигилизм; нигилизм явление великое в русском развитии. Нет, тут всплыли на пустом месте – халат, офицер, писец, поп и мелкий помещик в нигилистическом костюме. Это мошенники, оправдавшие своим сукиносынизмом меры правительства, невежды, на которых Катковы, Погодины, Аксаковы etc. указывают пальцами.
Письмо к М. А. Бакунину от 30 (18) мая 1867 г.[286]
…отчего же ни на одного русского положиться нельзя, и отчего слово «долг», «обязанность» только тогда существует, когда есть возле палка?
Письмо Н. П. Огареву от 29 (17) дек. 1867 г.[287]
(О русских эмигрантах в Женеве, 1868 г.)
Как же не раздавить всю эту мошенническую шайку, позорящую молодое поколенье. Найди ты мне в каком-нибудь народе от Исландии до Абиссинии, где бы на сцене была au grand jour[288] такая трактирная голь – и с такими нравами? Тург<енев> с ними только пошутил – их надобно выставить к позорному столбу – во всей наготе, во всем холуйстве и наглости, в невежестве и трусости, в воровстве и доносничестве.
Письмо к Н. П. Огареву из Ниццы от 29 (17) апреля 1868 г.[289]
…я начинаю русских ненавидеть.
Письмо к Н. П. Огареву от 26 (14) июля 1868 г.[290]
Русская публика – временнообязанная свинья от A до Z, на ее справедливость, пока она свинья, не полагаюсь.
Письмо к Н. П. Огареву (осень 1868 г.).[291]
Иван Александрович Гончаров (1812–1891)
А вы представьте себе обломовское воспитание, тучу предрассудков, всеобщее растление понятий и нравов, среди которого мы выросли и воспитались и из которого как из летаргического сна только что просыпается наше общество; если бы вы могли представить себе всю грубость и грязь, которая таится в глубине наших обломовок, потом в недрах казенных и частных училищ, потом в пустоте и разврате общественной жизни, где мелкое тщеславие заменяло всякие разумные стремления, за отсутствием их, где молодой человек задумывался над вопросом, что ему делать, или, не задумываясь, пил, ел, волочился, одевался франтом, потом женился и потом направлял детей своих по тому же пути, уча служить (то есть занимать выгодные места и брать чины) и наслаждаться – в ущерб чести, нравственности и тому подобное.
Письмо к С. А. Никитенко от 8 (20) июня 1860 г.[292]
Нам в России <…> предстоит решать свою особенную экономическую задачу, какой на Западе нет: это – изобрести или создать другую большую отрасль дохода государственного, которая заменила бы питейный доход, а затем уже начать великое дело – отучать народ от пьянства. Это будет вместе и нравственная задача. Авось, Бог даст нам какого-нибудь финансиста и моралиста с светлой головой и великим сердцем между министрами, который примирит выгоды государства с нравственностью. Вино морально убивает бо́льшую часть, что есть лучшего в народном духе, в силах и дарованиях. Это не ново, но требует непрестанного повторения, чтобы народ проникся идеею воздержания, как одиннадцатою заповедью.
Письмо к С. А. Никитенко от 15 (27) мая 1869 г. из Берлина.[293]
Вообще у нас много какого-то разлада, нет той совокупности, слитности сил и элементов, дающей такую крепость, например, Пруссии. Это все от недоразумений – и от самых неважных обстоятельств.
<…>
А пока останутся хоть двое русских, которые будут говорить между собою по-французски или по-английски, до тех пор мы не приобретем ни за границей, ни между славянами той моральной силы, какую имеют Англия, Франция, Германия, Италия и имели по очереди все старые государства! Ибо это значит, что у нас не заговорила еще своя, русская наука, свое искусство, своя деятельность!
Письмо к С. А. Толстой от 11 ноября 1870 г.[294]
…в старухе Бабушке (Обрыв), в Обломове, в Райском и двух девушках, Вере и Марфиньке – с любовью выражается всё то, что́ есть хорошего в русском человеке.
Письмо к П. Г. Ганзену от 12 марта 1878 г.[295]
…изображая лень и апатию во всей ее широте и закоренелости, как стихийную русскую черту, и только одно это, я, выставив рядом русского же, как образец энергии, знания, труда, вообще всякой силы, впал бы в некоторое противоречие с самим собою, то есть с своей задачей – изображать застой, сон, неподвижность. Я разбавил бы целость одной, избранной мною для романа стороны русского характера.
…образ Штольца бледен, нереален, не живой, а просто идея.
<…>
Между тем, кажется, помимо моей воли – тут ошибки, собственно, не было, если принять во внимание ту роль, какую играли и играют в русской жизни и немецкий элемент, и немцы. Еще доселе они у нас учители, профессоры, механики, инженеры, техники по всем частям. Лучшие и богатые отрасли промышленности, торговых и других предприятий в их руках.
Это, конечно, досадно, но справедливо – и причины этого порядка дел истекают все из той же обломовщины (между прочим, из крепостного права), главный мотив которой набросан мною в «Сне Обломова».
Я вижу, однако, что неспроста подвернулся мне немец под руку – и, должно быть, тогда (я теперь забыл) мне противно было брать чисто немецкого немца. Я взял родившегося здесь и обрусевшего немца и немецкую систему неизнеженного, бодрого и практического воспитания.
Обрусевшие немцы (например, остзейцы) сливаются, хотя туго и медленно, с русскою жизнию – и, нет сомненья, сольются когда-нибудь совсем. Отрицать полезность этого притока постороннего элемента к русской жизни – и несправедливо, и нельзя. Они вносят во все роды и виды деятельности прежде всего свое терпение, persévérance[296] своей расы, а затем и много других качеств, и где бы ни было – в армии, во флоте, в администрации, в науке, словом, всюду – они служат с Россией и России и большею частию становятся ее детьми.
Лучше поздно, чем никогда.[297]
…он (Цабель) написал в каком-то немецком журнале (Rundschau) (?) отзыв об Обломове и, между прочим, относит его к лишним людям: вот и не понял! Я был прав, говоря, что иностранцам неясен будет тип Обломова. Таких лишних людей полна вся русская толпа, скорее, нелишних меньше.
Письмо к П. Г. Ганзену от 9 февр. 1885 г.[298]
Об Островском…мы пережили и тевтонов, и татар, и удлы, и ляхов, и двунадесять язык – сквозь всё это Русь пронесла и вынесла доднесь свои старые, родовые черты, крепкие нравы, свой коренной быт, разбавленный и приправленный и Ганзой, и тевтонами, и татарами, и, наконец, французами. (Эти последние нравы, привитые французами, не имеют ничего общего с общеевропейскими чертами, прививаемые всем цивилизациею и всем сообщающие в известной степени отпечаток европейца. Нет, та офранцуженная группа, которая долго господствовала в нашем обществе, была, с немногими светлыми исключениями, так же далека от общеевропейского гуманитарного развития, как и их предки, допетровские бояре. Екатерининские вельможи, забиравшиеся в глушь – с французскими библиотеками, поварами, с расшитыми золотом мундирами, и, наконец, до помещиков времен Аракчеева и позже – до 50-х годов – выкидывали «такие чудные коленца», какие не снились самодурам Островского.)
И все эти черты, образующие великорусскую физиономию, все вошли в творческую сферу Островского.
<…>
Отодвинутый на крайний угол земли, в холодную и темную сторону – русский человек, русский народ жил пассивно, в дремоте, переживал про себя свои драмы – и апатично принимал жизнь, какую ему навязывали обстоятельства. Островский писал эту жизнь с натуры.
<…>
Конечно, он ясно смотрел на все, что вершится в его глазах, в его время – взгляда, и силы его мысли, и образов, и красок достало бы на все, но где он возьмет симпатии ко всему другому, что не Москва, то есть не Великая Русь – с любимыми, родными ему чертами, физиономиями, с этим теплым колоритом, с этой оригинальною красотою хорошего и необычайною уродливостью дурного? От религиозного культа бороды, постов, от выпивки водки, от принудительного почитания старших посредством потасовок, от рабского страха детей и домашних, от ухарства, воровства и шутовства приказчиков и купеческих сынков – до уродливости русской франтихи-мотовки в «Бешеных деньгах» и полуживого офранцуженного полутатарина и супруги его с сынком в «Не сошлись характерами» – среди всего этого родился и жил Островский, пропитался воздухом этой жизни и полюбил ее, как любят родной дом, берег, поле. И никакая другая жизнь и другие герои не заменят Островскому этого его царства – растянувшегося от Гостомысла до Крымской кампании и Положения 19 февраля.[299]