День лисицы - Норман Льюис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дом стоял на пологом склоне на окраине поселка, и, хотя Молине были видны крыши соседних рыбацких домов, самого его могли видеть лишь из окон вилл богачей, располагавшихся на холме позади их дома, и до ближайшей виллы было добрых сто метров. Молина посмотрел вниз на улицу — сейчас там хозяйничали бродячие кошки: они куда-то крались, припав животом к горячей пыли и жадно принюхиваясь. Белые стены отбрасывали свет одна на другую, и во все обращенные на юг окна било слепящее солнце. Бесшумно распахнулось окно, и какая-то женщина выбросила на улицу рыбьи внутренности, на которые сразу же бросились кошки. Из тени появилась на свет компания иностранцев в каких-то странных праздничных нарядах. Торре-дель-Мар был наводнен иностранцами. Их оживленные лица выражали забавную смесь радости и недоверия, словно они искали и не могли найти, где же происходит никогда не прекращающийся в жизни карнавал. «Où est la fête?»[2] — добивались они от всех. Слабая визгливая музыка транзисторов долетала до ушей Молины через четыре квартала. «Чем больше иностранцев, тем лучше», — подумал он.
Молина отступил от парапета, и поселок сразу пропал из виду, в поле зрения осталось лишь несколько печных труб с допотопными, в мавританском стиле заслонками от ветра. Молина вошел в строение без окон. Оказалось, что тут хранили рыболовные снасти. Повсюду лежали аккуратно сложенные, побуревшие от времени сети, лески, различной длины остроги, круглые, со свинцовыми грузиками сети, вышедшие из употребления ацетиленовые фонари, которыми раньше пользовались при ловле сардин, замысловатые верши — разных размеров, форм и назначений. Здесь царил обычный для каталонских домов порядок, который после смерти главы семьи становился незыблемым и священным. На всем лежал налет белой пыли.
Молина спустился к себе в комнату и принес оттуда ящичек с собранным накануне передатчиком, а также моток изолированного провода. Приподняв тяжелый край паруса, с которого посыпалась пыль, он подсунул под него ящик и снова опустил тяжелую парусину. Когда Молина взялся за конец бельевой веревки, она рассыпалась у него в руках. Размотав провод, он отмерил и отрезал нужный кусок и натянул ее между столбиками вместо веревки. На фоне синевы неба ярко-белая нитяная обмотка изолированного провода резко выделялась. Впервые после перехода границы Молина ощутил, что в нем крепнет чувство уверенности. Сегодня или завтра ночью он свяжется со штабом, сообщит, когда и где лучше всего произвести высадку, и возложенная на него задача будет выполнена. После этого он бросит передатчик с ближайшей скалы в море и с первым же поездом уедет из Испании. И уж тогда с полным правом умоет руки: наймется мотористом, осядет в какой-нибудь заброшенной приморской деревушке на Камарге, где никогда ничего не случается; а там, глядишь, отыщется какая-нибудь засидевшаяся в девицах бесприданница, и он на ней женится.
Выйдя в это утро из дома, Молина решил погулять подольше. Он всласть надышится свежим воздухом, погреется на солнце, а может, и взберется на какую-нибудь некрутую скалу. Время действовать приближалось, и он чувствовал, что ему необходимо окрепнуть, чтобы в решительный момент физическая слабость не подвела его. Молине было страшно, что столь необходимое ему сейчас мужество во многом зависит от состояния его нервных клеток, от хорошего состава крови и нормального пищеварения. Дух зависел от тела, он слабел и увядал вместе с ним и с ним старился. В конечном счете трусость проникает в клетки тела, подобно болезнетворным вирусам. Самый стойкий человек признается в любом не совершенном им преступлении, если целую неделю не давать ему спать.
Гуляя, Молина и не заметил, как промелькнул час. Он вдруг почувствовал усталость и скуку и, обнаружив, впрочем не совсем для себя неожиданно, что стоит перед кафе, где вчера познакомился с цыганкой, вошел в него.
«Двадцатый век» был полон рыбаков, веселых и оживленных после ночной ловли. Молина заказал четверть литра красного вина. За одним с ним столиком сидел молодой рыбак. Очень красивое лицо, нос шелушится, левая рука, порезанная нейлоновой лесой, забинтована. Жизнерадостно улыбаясь, он спросил:
— Вы, верно, иностранец?
— Француз, — ответил Молина.
— Француз — это здорово, — кивнул парень. — Я сам бывал в Марселе. Уж там-то умеют облапошить… А в остальном… Вы неплохо говорите по-испански.
— Я родился здесь, — сказал Молина.
— Я так и подумал. Услышал, как вы заказываете четверть красного, и говорю себе: может, костюм он себе купил и не в Испании, но говорит по-испански не хуже моего. Выходит, вернулись на родину. Как в гостях ни хорошо, а дома лучше, правда?
— Да, — согласился Молина, — дома лучше.
— Там зашибают деньгу, это верно, ну а что это человеку дает? Деньги уплывают там так же быстро, как и в других местах, а в придачу и доброго слова ни от кого не услышишь. Вот как побродишь по свету, так и поймешь, где тебе лучше всего.
Молина кивнул, он не раз доказывал в спорах, что люди, достаточно долго прожившие в условиях ненавистной тирании, в конце концов привыкают к ней так же, как привыкают эскимосы к вечным снегам, а бедуины — к своей пустыне. В таких случах, объяснял он, только образование может помочь людям стряхнуть с себя пагубное благодушие, глупое, трусливое долготерпение.
— Значит, по-вашему, лучше жить здесь?
— Само собой! Ну, вначале-то после войны, сами понимаете, было не до того, да только теперь это дело прошлое. Делать нечего — надо привлекать туристов, ну а нельзя же обращаться при них с простыми людьми не так, как в других странах, куда ездят туристы, иначе не видать им этих туристов, как своих ушей. А им главное — побольше туристов. Теперь для них это всего важнее.
Предательский пессимизм, всегда подстерегавший Молину, немедленно поднял голову и стал выдвигать свои коварные доводы. «Вот и исчерпывающий ответ, — подумал он. — Целое поколение самоотверженных революционеров не смогло добиться того, что достигнуто за несколько лет благодаря нашествию туристов. Вовсе не самоотверженные усилия живущих в изгнании преобразователей завоюют для Испании демократические свободы и заставят ее шагнуть в двадцатый век, а необходимость благопристойно выглядеть в глазах тех, кто сорит деньгами, оставляя стране столь необходимую для нее валюту». Молина слышал, что в одном местечке близ Уэски постоянно дежурят охранники в штатском и не дают иностранцам фотографировать жителей пещер; а раз уж властям стыдно за существующее положение, значит, какие-то меры к извлечению людей из пещер и переселению их в дома будут приняты. Молина не обманывал себя: да, он испытывал разочарование, видя, что перемены, пусть даже к лучшему, должны совершаться таким образом; и вдруг он понял, что подобные раздумья приводят к обескураживающему выводу — а так ли уж безупречны побуждения революционеров, как это представляется им самим? Что, если они желают победы революции не ради блага Испании, а ради собственного блага? Молина хотел не думать, хотел призвать на помощь нерассуждающий внутренний голос, который не раз выручал его прежде, — голос непоколебимой убежденности, душивший в зародыше все сомнения, но сейчас этот голос молчал.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});