Сага о Форсайтах - Джон Голсуорси
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Мне это противно, – сказал он неожиданно, – как ничто другое. Сын того субъекта… Это… это извращение!
Флер невольно отметила про себя, что отец не сказал «сын той женщины», и ее интуиция заработала опять. Может быть, где-нибудь в уголке его сердца еще сохранилась тень той большой страсти? Она взяла его под руку.
– Отец Джона совсем старый и больной, я его видела.
– Ты?
– Да, я ездила с Джоном к нему домой и видела обоих его родителей.
– И что же они тебе сказали?
– Ничего. Они были очень вежливы.
– Еще бы! – Сомс вернулся к созерцанию трубы, а потом внезапно добавил: – Я должен все обдумать. Вечером поговорим.
Поняв, что сейчас ей больше ничего не добиться, Флер незаметно удалилась, оставив отца все так же смотреть на сочленение труб. Она прошла во фруктовый сад и принялась бродить среди кустов малины и смородины, хотя ни рвать ягоды, ни есть их ей не хотелось. Какой беспечной была она два месяца назад! Даже два дня назад – до того, как Проспер Профон сказал ей. Сейчас она чувствовала себя так, будто запуталась в паутине страстей, законных прав, подавляемых стремлений и бунтарских порывов, любви и ненависти. В эту темную минуту упадка даже ее цепкая натура не видела выхода из положения. Что делать? Как раскачать и согнуть все так, чтобы действительность соответствовала ее воле и чтобы исполнилось желание ее сердца?
Завернув за угол высокой живой изгороди, она вдруг столкнулась с матерью, которая быстро шла, держа в руке распечатанное письмо. Ее грудь вздымалась, глаза были расширены, щеки пылали. Флер тотчас подумала: «Яхта! Бедная мама!» Удивленно поглядев на дочь, Аннет сказала:
– J’ai la migraine[79].
– Мне ужасно жаль, мама.
– О да! Твоему отцу тоже жаль!
– Мама, я правда сочувствую тебе. Я понимаю, каково это.
Удивленные глаза Аннет раскрылись еще шире, так что над яблоками показались белки.
– Невинная ты душа! – воскликнула она.
Чтобы мать Флер, всегда сдержанная и трезвая, так выглядела и так говорила! Это было пугающе: отец, мать, она сама… А ведь каких-то два месяца назад казалось, будто у них есть все, чего только можно пожелать. Аннет скомкала письмо. Флер знала, что ей лучше не заметить этого.
– Может быть, мама, я тебе чем-то помогу, чтобы голова не болела?
Аннет мотнула этой самой головой и пошла дальше, покачивая бедрами. «Жестоко! – подумала Флер. – А ведь я радовалась! Тот мужчина… Зачем вообще такие мужчины бродят вокруг нас, все нарушая своим вторжением?! Думаю, он от нее просто устал. Какое право он имеет уставать от моей матери? Какое право?!» При этой мысли, довольно странной и притом совершенно естественной, Флер сдавленно усмехнулась.
Конечно, ей следовало бы радоваться, но чему? Отец, по сути, был равнодушен к этой истории. Зато мать равнодушна не была. Флер села под вишневое дерево. В верхних ветвях вздыхал ветер, сквозь зеленую крону просвечивало очень голубое небо и очень белое облако – без таких тяжелых белых облаков почти никогда не обходится речной пейзаж. Пчелы, прячась от ветра, тихо гудели. На сочную траву ложились тени плодовых деревьев, посаженных отцом Флер двадцать пять лет назад. Кукушка не куковала, зато ворковали вяхири. Но дыхание, гудение и воркование июльского дня недолго успокаивали растревоженные нервы Флер. Прижав колени к груди, она принялась размышлять. Нужно было сделать так, чтобы отец ее поддержал. Чего ради станет он противиться ее счастью? На протяжении всех своих неполных девятнадцати лет она знала: ее будущее – единственное, что по-настоящему волнует его. Оставалось только ему внушить: ее будущее не может быть счастливым без Джона. Пока все это казалось отцу бредовой фантазией. Как глупы бывают старики, когда думают, что угадывают чувства молодых! Разве отец сам не признался ей, что в молодости страстно любил? Он должен бы понять. «Он копит для меня деньги, – подумала Флер, – но какая от них польза, если я все равно буду несчастна?» Счастье не в деньгах и не в том, что за них покупается. Приносить счастье может только любовь. Большеглазые маргаритки, благодаря которым этот сад приобретал иногда такой романтический вид, росли себе привольно и весело, и был у них свой час цветения. «Родителям не следовало так меня называть, – подумала Флер, – если они не хотели, чтобы я цвела, сколько мне отпущено природой, и радовалась этому». Ни бедность, ни болезнь, никакая другая действительно серьезная преграда не стояла на ее пути. Ей преграждали дорогу только сантименты – тень несчастливого прошлого! Правильно сказал Джон: старики не дают молодым жить. Делают ошибки, совершают преступления и хотят, чтобы дети расплачивались!
Ветер стих, налетела мошкара. Флер встала, сорвала веточку жимолости и вошла в дом.
Вечер выдался жаркий. И Флер, и ее мать надели легкие светлые открытые платья. На обеденном столе стояли бледные цветы. Флер была поражена тем, каким бледным казалось все: лицо отца, плечи матери, обшивка стен, серый бархатный ковер, абажур и даже суп. В комнате не осталось ни единого пятнышка цвета. Даже вина не налили в бледные бокалы – пить никто не хотел. А то, что не было бледным, было черным: отцовский костюм, костюм дворецкого, пес-ретривер, устало растянувшийся у окна, шторы с кремовым узором. Влетел мотылек – бледный. Полутраурный ужин прошел в духоте и тишине.
Когда Флер хотела вслед за матерью выйти из столовой, отец ее окликнул. Она села рядом с ним за стол и поднесла к носу бледную веточку жимолости, которую отколола от платья.
– Я подумал, – сказал он.
– И что же, папа?
– Говорить об этом очень болезненно для меня, тем не менее, придется. Не знаю, понимаешь ли ты, как много ты для меня значишь. Я никогда тебе этого не говорил, потому что не считал необходимым, но ты для меня все. Твоя мать…
Он замолчал, остановив взгляд на венецианском стекле своей чаши для споласкивания пальцев.
– Да?
– Меня волнуешь только ты. У меня никогда не было… Я ничего больше не хотел с тех пор, как ты родилась.
– Я знаю, – пробормотала Флер.
Сомс облизал губы.
– Ты думаешь, я могу тебе посодействовать, но ты ошибаешься. Здесь я… я бессилен.
Флер молчала.
– Оставим в стороне мои собственные чувства, – продолжил Сомс более решительно. – Что бы я ни сказал, те двое слушать не станут. Они… они ненавидят меня. Люди всегда ненавидят тех, кого ранили.
– Но он сам… Джон…
– Он их плоть и кровь. Единственный ребенок своей матери. Вероятно, для нее он значит то же, что ты для меня. Это тупик.
– Нет! – воскликнула Флер. – Нет, папа!
Сомс откинулся на спинку стула – живая картина бледного терпения, решившего ни в коем случае не выдавать своих чувств.
– Послушай, – сказал он. – Ты ставишь чувства двух месяцев – двух месяцев! – против чувств тридцати пяти