Михаил Булгаков. Морфий. Женщины. Любовь - Варлен Стронгин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Само-про-из-воль-но-го…
– «Если акушер при введении руки в матку вследствие недостатка простора или под влиянием сокращения стенок матки встречает затруднения к тому, чтобы проникнуть к ножке, то он должен отказаться от дальнейших попыток к выполнению поворота…» – четко, но быстро читает Тася, чувствуя волнение Михаила, у которого на счету каждая минута.
– Дальше, дальше, – торопит он.
– «…Совершенно воспрещается пытаться проникнуть к ножкам вдоль спинки плода…» – продолжает Тася.
– Примем к сведению, – бормочет Михаил.
– «Захватывание верхней ножки следует считать ошибкой, которая… может дать повод… к самым печальным последствиям», – взволнованно произносит Тася.
– Немного неопределенные, но какие внушительные слова.
И в виде заключительного аккорда Тася громко читает:
– «…С каждым часом промедления возрастает опасность…»
– С каждым часом промедления, – повторяет Михаил.
Часы составляются из минут, а минуты в таких случаях летят бешено.
Даже фрагменты этого рассказа показывают, насколько трудно приходилось неискушенному в работе врачу и его жене в первое время пребывания в Никольской больнице. Более понятными становятся последующие воспоминания Татьяны Николаевны, хотя с описываемой поры минуло шесть десятков лет. «Потом, в следующие дни, – четко, не сомневаясь в своих словах, произносит она, – стали приезжать больные, сначала немного, потом до ста человек в день… Кстати, муж роженицы увидел Булгакова и говорит: «Смотри, если ты ее убьешь, я тебя зарежу». Вот, думаю, здорово. Первое приветствие. Принимал он очень много. Знаете, как пойдет утром… не помню, с какого часа, не помню даже, чай ли пили, ели ли чего… И, значит, идет принимать. Потом я что-то готовила, какой-то обед, он приходил, наскоро обедал и до самого вечера принимал, покамест не примет всех. Вызовов тоже было много. Если от больного приезжали, Михаил с ними уезжает, а потом его привозят. А если ему нужно было куда-то ехать, лошадей ему приводили, бричка или там сани подъезжали к дому, он садился и ехал. Диагнозы он замечательно ставил. Прекрасно ориентировался… В Вязьме, куда мы потом попали, я хотела помогать ему в больнице, но персонал был против. Мне было тяжело, одиноко, часто плакала…»
Можно понять настроение молодой женщины, попавшей после Саратова и Киева в глухомань, где не то что сходить в театр – поговорить с образованным городским человеком – проблема. Муж, мечтавший о славе и деньгах, с утра до ночи занят адовой работой. Но это не должно было сломить дух Таси, женщины отважной и целеустремленной, а главное – преданной мужу, любимому мужу, с которым она начала жить еще задолго до свадьбы, от которого ждала ребенка, но сделала аборт, чтобы не усугублять и без того неважные отношения с его матерью. Гинеколог предупреждал ее, что первый аборт в молодом возрасте опасен для здоровья, что потом она может не иметь детей, но даже такая опасность ее тогда не остановила. Она готова помогать мужу в работе, но ее лишают даже этого – не желает младший персонал! Тася понимает, что одно слово Михаила, одно твердое его приказание заставило бы замолчать медсестер и акушерок, но он почему-то не стал с ними даже спорить, согласился молча, не обсудив с нею ничего, даже не посоветовавшись. Поставил перед фактом, и точка. Тоска и крах прежних нежных и уважительных отношений с мужем мучают ее. Она пишет в Москву Наде небольшое письмецо, в котором скрыт крик ее больной, измученной души:
«Милая Надюша, напиши, пожалуйста, немедленно, что делается в Москве. Мы живем в полной неизвестности, вот уже четыре дня ниоткуда не получаем никаких известий. Очень беспокоимся, и состояние ужасное. Как ты и дядя Коля себя чувствуете? Жду от тебя известий. Привет дяде Коле. Целуем тебя крепко.
Твоя Тася».
«Твоя Тася», а подписи Михаила нет. Возможно, он не знал даже об этом письме, хотя написано оно вроде бы от обоих. Примерно в это же время Наде пишет Михаил: «Я в отчаянии, что из Киева нет известий. А еще в большем отчаянии я оттого, что никак не могу получить своих денег из Вяземского банка и послать маме. У меня начинает являться сильное подозрение, что 2000 р. ухнут в море русской революции. Ах, как бы мне пригодились эти две тысячи!
В начале декабря я ездил в Москву по своим делам, с чем приехал, с тем и уехал (пытался демобилизоваться по диагнозу «истощение нервной системы», но безуспешно. – B. C. ). И вновь тяну лямку в Вязьме, вновь работаю в ненавистной мне атмосфере среди ненавистных людей. Мое окружение настолько мне противно, что я живу в полном одиночестве…» А где же Тася? Любимая жена? О ней в письме ни слова. На первый взгляд, очень странным выглядит его чересчур резкое охлаждение к ней, к своему единственному и верному другу, делающему все возможное в этой глуши для того, чтобы он не чувствовал себя одиноким. Она готова терпеть любые трудности, делает все, чтобы Михаил не замечал их: «Баня была в стороне от дома, ее по-черному топили. Там такая жара была и… дым. Я потом долго кашляла… Но старалась, чтобы Миша не видел этого». Он что-то пишет. Тася просит дать ей прочитать, заранее зная, что в любом случае – понравится ей его труд или нет – она похвалит его, поддержит мужа, замученного тяжелой работой, о которой он позже написал в рассказе «Вьюга». «Ко мне на прием по накатанному санному пути стали ездить сто человек крестьян в день. Я перестал обедать. Арифметика – жестокая наука. Предположим, что на каждого из ста моих пациентов я тратил только по пять минут… пять! Пятьсот минут – восемь часов двадцать минут. Подряд, заметьте. И кроме того, у меня стационарное отделение на 30 человек. И кроме того, я делал операции».
Обычно в трудные времена любящие сердца тянутся друг к другу, находят друг у друга отдохновение. Но что же происходит между Мишей и Тасей? Она спрашивает у него: «Что ты пишешь?» – «Я не хочу тебе читать. Ты очень впечатлительная, скажешь, что я болен…» Сказал только название – «Зеленый змий».
Михаил мечтал стать врачом, хорошим, известным, и случай набраться медицинского опыта для него, несмотря на все трудности, выдался необыкновенный. Он признается: «Я успел обойти больницу и с совершенной ясностью убедился, что инструментарий в ней богатейший… Затем мы спустились в аптеку, и сразу я увидел, что в ней не было только птичьего молока». Это фрагмент из его рассказа «Полотенце с петухом». Он узнает, что все это добыто стараниями его предшественника Леопольда Леопольдовича Смерчека, чеха, выпускника Московского университета, проработавшего в Никольском более десяти лет с не меньшей нагрузкой, чем Булгаков.
Что же томит, разрывает его душу? Это мы в некоторой степени узнаем из уже цитировавшегося его письма Наде: «Ах, отчего я опоздал родиться! Отчего не родился сто лет назад. Но конечно, это исправить невозможно! Мучительно тянет меня вон отсюда, в Москву или Киев, туда, где хоть и замирая, но все еще идет жизнь. Придет ли старое время? Настоящее таково, что стараюсь жить, не замечая его… не видеть, не слышать.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});