Первые воспоминания. Рассказы - Ана Матуте
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Привет, Санамо, — с наигранной бодростью сказал он. — Можно зайти к дону Хорхе?
Санамо ехидно взглянул на него, криво усмехнулся и распахнул ворота, как будто перед ними стоял экипаж, а не шестеро растерянных детей.
— Проходите, — сказал он. — Сеньор будет рад видеть таких красивых деток.
Мануэль стоял как вкопанный, и Борхе пришлось его втолкнуть.
Сад Сон Махора наконец раскрылся перед нами. Он был темный, тенистый из-за высоких стен. В нем всегда гулял ветер, и пальмы колыхались на ветру. Ступени, ведущие к дому, заросли зеленым, как ящерица, мхом. Дом был очень красивый, с длинной террасой, белыми арками, синими ставнями, но какой-то уж слишком запущенный. По стенам густо вился плющ, и от этого они стали сырыми и томными. Слева росли магнолии, они уже отцвели, и в воздухе сладко пахло какими-то иными цветами, иными тенями, отголосками, которые мы не могли, да и не решались понять. Казалось, что землю и деревья полили совсем недавно.
IIIЯ навсегда запомнила алый свет, словно воздух стал прекрасным, золотисто-розовым вином. Магнолии отцвели, только розы еще не увяли — темные, почти черные, как засыхающая кровь; и воздух был насыщен их густым запахом. Санамо прошел вперед и вскоре вернулся, улыбаясь так, будто случилось что-то смешное и страшное:
— Идите, детки, идите.
Он весь трясся от какой-то дикой радости. Мы не двигались с места и не отвечали, точно кто-то держал нас. С Борхи слетела спесь; Хуан Антонио, Карлос и Леон оцепенели от застенчивости. Мы были именно «детки», как и назвал нас Санамо (наверное — желая уязвить), странные, истеричные дети, которым кажется невиданной смелостью пойти в гости к такому вельможе.
— Идемте, голубчики, идемте. Чего ждать? Сеньор приглашает вас с ним пообедать, — говорил Санамо, корчась от смеха (совсем как Дуврский дед в короне из сосулек и шишек, когда Седьмая Королевна Заколдованной Горы коснулась его ладони).
Мануэль снова обрел непринужденность. Он взял меня за руку, и мы пошли за стариком, позвякивающим ключами, глядя на темную розу у его виска. Сзади захрустел песок под ногами Борхи, Хуана Антонио, Карлоса и Леона.
Владелец Сон Махора сидел в глубине сада, среди темных роз. Сад, словно погруженный в вино, был отделен от мира высокой стеною и тесно примыкал к крутому склону горы. Здесь, в глубине, росли вишни, магнолии и знаменитый виноград, не дававший покоя бабушке и жене алькальда. Над длинным столом висели тяжелые гроздья — от светло-синих до темно-лиловых. На столе стояло вино, прозрачное, розовато-алое в лучах предзакатного солнца. Бутылка светилась, как лампа. Хорхе сидел за этим столом. Казалось, он перерезан надвое, словно какой-то странный мученик. Последний луч солнца вспыхивал в стекле бутылки. Мануэль мягко потянул меня за руку, и мы подошли к столу. Не помню, что сказал нам Сон Махор, — помню только его улыбку и голос, далекий, как все предания о нем. Иссиня-черные глаза — глаза Мануэля смотрели устало и невесело.
Правой рукой он указал нам места рядом с собой. Волосы у него были седые, почти совсем белые и очень густые. Кожа — смуглая, как у Мануэля. На нем был полосатый морской китель с золотыми пуговицами. Большие жесткие руки двигались медленно. Он показался мне печальным, каким-то неприкаянным. Сперва он сказал что-то Борхе, потом — мне, снисходительно, точно маленькой. Борха, весь красный, тянулся изо всех сил, чтобы казаться выше. Хорхе спросил, как бабушка. (А я подумала: «Никто не спросит о моем отце».) Не вставая, он милостиво подзывал нас поближе к себе, словно епископ или надменный принц. Мы с Мануэлем крепко держались за руки. Не помню, кто из нас не отпускал другого, — наверное, оба: мы сплели пальцы, будто цеплялись друг за друга, чтобы не соскользнуть в одиночество, с которого так резко сдернули покров.
Хорхе положил мне руку на плечо и посмотрел на наши сплетенные пальцы. Я и не думала, что у них с Мануэлем совсем одинаковые глаза. Но рука была тяжелее, и мне стало не по себе. Что-то держало меня, я не могла двинуться, не могла освободиться. Рука пахла кедром (я вспомнила ящик сигар, который папа оставил у нас дома, и я часто потом нюхала), и мне показалось, что все так пахнет — и виноград, и вино, и солнце. А может, никакого запаха и не было, просто все было как во сне в таинственном саду Сон Махора.
— Ты дочка Марии Тересы? — спросил он.
Я улыбнулась и сразу почувствовала, что улыбка получилась вымученная.
— Не похожа. Совсем не похожа.
Кажется, это меня огорчило. А может — обрадовало, не помню.
— Хорошие у меня сегодня гости… Эй, Санамо!
Он велел принести бокалы и еще вина. Санамо добавил к этому сыр, миндаль и хлеб — солоноватый, а не пресный, как у нас, в селении.
— Это Санамо сам печет, — сказал Хорхе. — Научился в одной стране.
Он засмеялся, старый слуга ему вторил, а мы не понимали, чему они смеются всякий раз, как посмотрят друг на друга.
Громко захлопали крылья, словно кто-то ударил по железному листу, и мы увидели серых, белых и черных бабушкиных голубей. Темные тени скользнули по земле.
— Смотрите, — сказал Хорхе, поднимая руку. — Голуби доньи Пракседес.
Санамо поставил вино на стол.
— Летают ко мне, — продолжал Хорхе, — а мой белый петух, если верить Санамо, полюбил вашу смоковницу. Верно, Борха?
Борха улыбнулся и кивнул. Все мы смотрели на хозяина. И тут он в первый раз обернулся к Мануэлю:
— Садись справа от меня. А ты — слева (это он сказал мне).
Он мягко разнял наши руки. По тону его было ясно, что Мануэль — главный из нас. Я посмотрела на Борху, который только и ждал этой минуты. («Какой позор!» — подумала я.) И мне показалось, что он хочет что-то сказать. Борха сильно покраснел, глаза его так сверкали, что я чуть не поверила в его выдумку, — они блестели, совсем как у Хорхе. Я испугалась, что он оттолкнет Мануэля и сядет по правую руку от своего кумира. А тот, ничего не замечая, говорил:
— Где же Лауро? Куда вы его дели?
Мы прыснули со смеху: при одном этом имени наша робость исчезла. Только Борха кусал губы, не оправившись от унижения. Мануэль молчал, словно и не думал о том, как отличил его Сон Махор.
Хорхе сам налил нам вина, первому — Мануэлю. Мы все заговорили. Даже серьезный Хуан Антонио смеялся и о чем-то спрашивал.
Еще два раза Санамо ходил за вином. Хорхе обнимал меня за плечи, и я не смела шевельнуться. Я видела розово-алый свет и бутылку, похожую на темно-рубиновую лампу, а главное — чувствовала тяжесть чужой, незнакомой руки, и удивлялась, и сама себя не узнавала.
Наверное, мы ждали, что он расскажет нам много интересного, не знаю. На самом деле наперебой рассказывали мы. Он не говорил ни об островах, ни о «Дельфине», а мы описывали наши бои, перемирия, походы в порт…
— Да, да, — сказал он немного рассеянно. — Помню, помню Марине. Скажите, чтобы он ко мне заглянул.
Санамо что-то пробормотал и скорчил гримасу.
Мы не замечали, как летит время. Солнце опустилось за стены. Хорхе сидел во главе стола, Мануэль справа от него, я — слева. Стол разделял нас, но мы смотрели друг на друга. Все говорили, один Мануэль молчал. Ел он медленно, с трудом откусывал хлеб, по одной отрывал виноградины темными, израненными пальцами. Потом я стала смотреть не на него, а на Хорхе; что-то необычное происходило со мной, и я от этого страдала. Хорхе был не такой, как мы думали, — не божество, не ветер, не безумец, не дикий ураган, о котором говорили Марине, Китаец и Борха. Он был усталый и грустный человек, и его одинокая печаль притягивала меня. Я смотрела на него, слушала, видела его седые волосы и чувствовала, что люблю его усталость и грусть, как никогда еще ничего не любила.
Быть может, просто он владел тем, о чем я так мечтала, и мне казалось, что здесь, у него, есть все, что мне нужно, и никто не помешает мне бежать от злого мира или тосковать по Каю и Герде, по Питеру Пену и русалочке. Я видела, какой он усталый, и мне чудилось, что я сама возвращаюсь вместе с ним в те места, которые не смогла бы и назвать. Я видела, как Хорхе Сон Махор сидит в старом синем кителе у стены сада, среди роз, и мне хотелось поймать его воспоминания, выпить их, глотать его печаль («спасибо, спасибо, что ты такой печальный»), спрятаться в нее, как он, нырнуть навсегда в большой бокал его тоски, зачаровавшей меня. Пепел сожженного парусника разлетелся по ветру и опал на цветы. А может быть, думала я, именно это взрослые зовут любовью. Я не знала, ведь я еще никогда не любила никого. И вот я не смела шевельнуться, чтобы его рука не соскользнула с моих плеч, — словно только она связывала с жизнью. Меня ослепляло и то, что жизнь его завершена и ему уже нечего ждать, кроме сеньоры Смерти. И еще я думала, что хотела бы стать ее маленьким двойником. (Но разве могла бы бедная, жалкая девочка, прожившая четырнадцать пустых лет, убедить его в том, что для нее кончились Кай и Герда?) В горести глядела я на его седую голову и представляла, что его сердце под синим кителем — просто кучка золы, вроде погибшего парусника. Если бы завладеть его печалью и усталостью, украсть их, вытащить тайком! Острая боль терзала меня и безнадежная любовь, которую мне больше не довелось испытать. Слова Мануэля мучительно и радостно звенели в ушах: «Я его очень люблю».