Праздник по-красногородски, или Легкая жизнь - Олег Афанасьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вова, я все-таки в армии и не могу не думать об армии. Это чистейший, не приносящий никакой пользы паразит. Я увидел здесь великолепные быстроходные эсминцы. Увидел подводные лодки, умеющие исчезать под воду почти мгновенно. Над нашими головами частенько в ночном небе проносятся светящиеся снаряды скорострельных пушек. Совершеннейшая, достойная восхищения техника. Но с какой целью она придумана? И сколько стоит?.. Сколько вместо этой красоты можно было бы наделать автомашин, станков и много кой-чего. Армия грабит и разоряет не только в военное время, но и мирное! Разница только та, что в военное время она разоряет чужой народ, а в мирное собственный. Говорят, так и положено, иначе нельзя. От этого не легче. Выходит, с самого рождения мы не свободны и обязаны подчиняться тому порядку, вернее, беспорядку, который сложился до нас. И выходит, несмотря на всю свою разумность, люди разумными способны быть лишь на словах, на бумаге, а на деле практически глупы. Чего проще? Армия — паразит. Поэтому — распустить все до единой армии. Оказывается, никак нельзя… Ожесточился я здесь. Один умный человек сказал мне:
— Чтоб служба шла хорошо, надо не раздумывая выполнять любое приказание начальства.
Уверен, это единственно верно. Сначала так и делал. Однако терпения моего хватило ненадолго.
У нас очень неплохой командир роты, капитан Сероштан. Он, чувствуется, настоящий строевой офицер, подтянутый, резковатый, с нами старается ладить, в чем-то уступает, в то же время умеет приструнить. Когда везли нас на пароходе, некоторым ребятам пришлось сидеть на палубе. Капитан был среди них, больше того, отдал замерзающему свой полушубок. Что творится в его душе, за какие грехи досталось ему командовать нами, неизвестно. А может, именно за то, что хороший. Ведь мы первые, среди нас нет стариков, то есть служащих второй или третий год, на которых командир мог бы рассчитывать в любом случае. Старшина роты просто очень хороший. Крутой. У него старая контузия, не дай бог довести его до гнева. Но отходит быстро. Если по-хорошему, с чем угодно можешь к нему обратиться, поймет, рассудит. А вот командир взвода, сержант Дудник, у меня дурачок. Темная деревенщина, после сержантской школы вообразил о себе бог знает что, нет ему теперь покоя. И нам, естественно, тоже нет. С этого Дудника и началось.
Койки у нас двухъярусные. Подо мной спит Ваня Встань Пописай. Ваня очень здоровый. Однажды ему захотелось пошутить, он раскорячился в дверях казармы, и мы, человек десять, жаждущих попасть в тепло, не смогли его протолкнуть. По ночам Ваня спит беспробудно и от холода под себя мочится. Дневальным каждый вечер дается приказ будить его, чтобы освободился от влаги. Отсюда и кличка. Дневальные кричат, бьют его подушкой по голове: «Ваня, встань по…» — а он плачет во сне и подняться не может. Так вот с некоторых пор Ваня начал смазывать сапоги невыносимо вонючей гадостью — замыслил не год в них ходить, а два, те же, которые получит в следующем году, повезет домой. Что он мочится под себя, я терпел. А сапоги взял да и выкинул через форточку в сугроб. Ваня пожаловался Дуднику. Тому же только повод. «Взвод, выходи строиться!» И давай меня перед строем отчитывать. Ни одного слова собственного. Когда мне надоело, я сказал:
— Ты еще долго будешь выделываться?
Он аж подскочил — первые полтора месяца голоса моего никто почти и не слышал.
— Молчать!!!
— Глупость — свойство ума, но самое последнее, — сказал я, пошел и прыгнул на свою койку.
— Вернитесь в строй! — заорал Дудник, бросился ко мне и попытался стащить с койки за ногу. Физиономия его, маленькая, вся в красных прыщах, показалась мне отвратительной. Терпение мое кончилось, я припечатал Дудника сапогом.
Ваня пожаловался Дуднику. Дудник — капитану Сероштану. Капитан вызвал меня в канцелярию.
— За это могу прямо под суд отдать.
— Пожалуйста.
— Вы до сих пор служили прекрасно. И разом перечеркнули все. Поставили себя ниже Кулинича и Кочуры (это у нас два неслуха, ничего не боятся).
— Это вы меня ставите, — возразил я.
— Нет, вы!
— Сержант Дудник, если ведает, что творит.
— Он ваш командир. Если что-то не нравится, надо жаловаться мне. Если я окажусь несправедлив, тогда жаловаться командиру отряда.
— Но у меня не было времени! Как жаловаться, когда он может то ли выкрутить, то ли оторвать мне ногу?
— Так, — сказал капитан, — иди и проси у него прощения. Простит, тогда еще посмотрим. Не простит, пойдешь под суд.
Просить прощения я, конечно, отказался. После этого капитан собрал роту и перед строем объявил мне на всю катушку пятнадцать суток строгого. А гауптвахту те, демобилизовавшиеся, построить не успели, везти меня надо морем в Полярный или Североморск. А на море то шторм, то туман как стена непроницаемый. И велели мне сидеть вдали от казарм в деревянном балаганчике и сторожить ящики со стеклами, плиткой и бочки с соляркой. То была неделя счастья. Я в балаганчике топчан-берлогу из упаковочной стружки соорудил, освещение из солярки наладил. Печка железная имелась, ящиками ее топил. Ко мне стали ходить самые отчаянные из отрядных неслухов. «Так, значит, ты свой!» Мы одеколон, зубную пасту, чифирь приспособились пить. Веселились вовсю. Но через семь дней до начальства что-то дошло, вернули меня в бригаду снег чистить да мерзлую землю долбать, а в балаганчик посадили больного, которому врач дал освобождение от тяжелого физического труда.
После этого я стал спорить.
Разгружали мы баржу с лесом. Сели покурить. У нас половина роты женатики, у многих дети. Тоскуют они по дому страшно. Ну и мечтают о доме, примерно как мы когда-то о миллионе. Значит, курим махорку, и один женатик говорит: «Нырнул бы кто между льдин, если б домой отпустили?» Стали они гадать, примериваться. Меня зло взяло. «Чего там домой? Под ваши завтраки готов спорить, что нырну». Мы, бригада в двенадцать человек, в столовой сидим за одним столом и самое лучшее у нас завтраки: тридцать граммов масла сливочного, пончик, рыбные консервы, каша и чай. Миролюбивые стали меня отговаривать, ехидные — подначивать. Я на них прикрикнул: «Спорим или нет? Летом я уже купался в этом море». Согласились. Спустили с баржи веревочную лестницу с деревянными ступеньками, я быстренько разделся и прыгнул вниз головой. От ледяной воды я как бы помешался. Совсем не помню, как выбрался, оделся, начал бегать… Ничего со мной не случилось, а завтраки я сожрал в один прием, подарив проспорившим кашу, хлеб да чай. Весь отряд смеялся.
— После этого сцепился с писарем из штаба.
— Давай, — говорю, — спорить, что стакан самого горячего чая проглочу.
— А что, — говорит, — с меня тогда будет?
— А ты, — говорю, — если проиграешь, залезешь вон на ту скалу и прокричишь три раза: «Да здравствует ВСО!»
Пошли мы к скале. Писарь, неплохой, кстати, парень, обошел вокруг.
— Взобраться я на нее, пожалуй, смогу. А спуститься без веревки невозможно.
— Тогда ты пей чай, а я полезу на скалу!
Не согласился. И никто не согласился.
Популярен я стал после этого. Но это любишь ты и не люблю я. Мне популярность ничего, кроме неприятностей, не приносила (впрочем, тебе тоже).
Скоро заболел у меня зуб. Так как у нас в отряде всего лишь один терапевт, то лечить зубы мы ходим за шесть километров в рыбацкий поселок, где есть больница. Отпустили меня с направлением. И со мной увязался один друг в самоволку. Ему из дома сто рублей прислали, и он решил в поселке в магазине отовариться. Он из другой роты, я его до этого не знал. Он же меня знает, разговаривает ласково, ну прямо влюбленный. Приходим в поселок. Я иду в больницу и попадаю в кресло к зубному врачу. Зуб мне выдергивают. Выхожу из кабинета счастливый («Дожил до возраста, когда начинают терять зубы и волосы») и вижу в коридоре еще более счастливого самовольщика, карманы бушлата у него оттопырены, в руках большой газетный кулек. Пошли мы с ним за поселок и там в недостроенном коровнике, в который снега намело чуть не до потолка, выпили из горлышка по бутылке водки. Если честно, то соблазнился я добротной закуской — бараньей колбасой, «Голландским» сыром, бычками в томатном соусе. Все ледяное, а во рту у меня с одной стороны кусок ваты и дырка. Но ничего, и водку одолел, и закусил от души. Я свою бутылку одолел в пять приемов, а парень — в три. Уже после второго приема он сделался хмельной, поплел о том, что никого и ничего не боится. Вышли мы из коровника. В желудке, во всем теле у меня сделалось хорошо. И вокруг было хорошо: морозная тишина, над селом точно в небо подымаются дымы из труб, сливаясь в высоте в облако, перед нами пустынная дорога, молодой месяц над ней. На размышления потянуло. Все это не зря, все это не даром! И неожиданный друг, напоивший водкой, и село, в котором мне выдрали зуб, и предстоящая казарма. Придет время, когда я вспомню о жизни здесь с умилением…