Николай Переслегин - Фёдор Степун
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нет, Наташа, я не ошибаюсь, взор этот значил, да и мог значить только одно: «ты думал так просто поймать меня на удочку; ошибся, довольно — больше я тебе уже никогда и ни в чем кс поверю».
Что же это такое, Наташа, что за отчаяние! Скажи, как мог Алексей, зная меня, дойти в своей ненависти до того, чтобы подумать, что я ни с того, ни с сего, обвиню человека в шпионстве, чтобы создать себе повод для желательного мне письма. Ведь это более, чем только чудовищно, это безумие, Наташа, это полное помешательство! Или и это по Твоему объяснимо тою
172
ревностью, тою черною кровью которую Вы, женщины, почему-то всегда защищаете, как священную тень любви?
Когда кончился разбор стрельбы и командир отпустил нас по домам, я сел на свою Ракету и в тяжелых мыслях шагом поехал к Сельцам. Мысль, что я несмотря на все свои усилия никак не могу сообщить себя человеку, который еще два месяца тому назад считал меня не только самым близким своим другом, но чуть ли ни самым лучшим существом в мире, не могу только потому, что Бог привел мне полюбить его жену, никак не укладывалась ни в уме, ни в сердце. «Ну, что же, быть может я люблю Тебя больше её, бери же ее, если любишь, как я», при этом светлое, почти святое лицо... и вдруг — совершенно дикий конец: — не хочу знать, не хочу разговаривать, довольно, не обманешь!.. Ну, скажи мне Наташа, ведь Ты лучше меня знаешь Алексея, если бы я рассказал ему год тому назад наш с Тобою роман, переменив имена героев, разве бы он не был всецело на нашей стороне, разве не нашел бы своих, как всегда изощреннейших слов для защиты моей «артистической этики», для возвеличения Твоего, единственного образа? Нашел бы, уверяю Тебя, что нашел бы. Да, наконец, ведь он же убежденный социалист, страстный проповедник женской свободы и свободной любви. Откуда же такой бесконтрольный безудерж в отрицании всех своих убеждений и верований? Откуда же такое
173
исступление в тихом, обывательском тупичке? Ты знаешь, я уверен, он и подбородок-то перестал брить только оттого, что ему опостылела моя актерская, лицемерная, европейская бритость.
Какой ужас, Наташа, какой срыв и провал. Но самое страшное то, как все вчера кончилось. Только не пугайся, родная, ничего страшного не произошло, а случилась какая-то совершенно дикая, стыдная, нелепость.
Я ехал шагом, куря, отдав лошади поводья. Вдруг сзади меня раздался топот крупного галопа. Не успел я оглянуться, как Алеша поравнялся со мной и пронесся мимо. Моя Ракета внезапно вырвалась и в два прыжка настигла Алешину лошадь. В ту же секунду, как я хотел задержать Ракету, Алеша, оглянувшись через плечо, два раза вытянул нагайкой свою белоногую кобылу и карьером понесся вперед. Тут во мне что-то взвилось... Что-то от лютых, охотничьих инстинктов отца, от кровного сердца «Ракеты», от своего собственного к чёрту тонкость и психологию; я стиснул колени и зубы, выбросил тело и руки вперед и вихрем, как мимо столба пронесся мимо Алешиного казенного плебея...
За версту до Агафонихи, когда я уже снова ехал шагом, Алексей зачем-то вторично обогнал меня мелкой рысью. Его лицо было искажено злобой, правая рука все еще судорожно сжимала нагайку. Лошадь была вся в мыле; очевидно
174
ей серьезно досталось за её тучную кровь и спелёнатые, мохнатые ноги. Целую версту я ехал позади Алеши, саженях в двух, трех от него. Стыд, лютый стыд за пошлый символизм сорвавшейся сцены раскаленным железом жег душу. Минутами вдруг казалось: так просто поравняться и окликнуть... Но весь прожитой день мертвой стеной уже прочно стоял между нами, и в глубине своей сердце уже твердо знало: пока что, все, если и не навсегда, то все же надолго кончено...
Показались Сельцы. Свернув с дороги я как всегда поехал скошенными, крестьянскими усадьбами, отгороженными друг от друга изгородями в две, три слеги. Взволнованная скачкой «Ракета» слегка горячилась, но брала все препятствия, вплоть до высокого сенного вала изумительно чисто и четко. Подъехав к конюшне и передав ее вестовому я, несмотря на доставленные мне ею угрызения совести, не без благодарности потрепал её ганашистую шею.
Семен уже давно ждал меня. В третий раз подогретый самовар уютно кипел на столе в палисаднике. Хлеб, масло, вишни и заложенный карандашом том Вольтера, все было приготовлено тщательно и заботливо. Напившись чаю, я удобно уселся в камышовое кресло, закурил папиросу и, спустив в душе железный занавес над всеми событиями дня, над его ужасным, оскорбительным, кончено, — не только в спокойном, но почти что хорошем настроении, прият-
175
но чувствуя во всем теле легкую усталость, с удовольствием принялся за «Вавилонскую принцессу». Так я просидел вплоть до позднего вечера.
Наташа, милая, всем существом своим чувствую я, какую горькую боль причинить Тебе это письмо и в особенности описание вчерашнего вечера. Чувствую я и то, до чего жестоко с моей стороны, схоронив в душе любимый образ моего Алеши, сразу же перейти к очередным делам, усесться в кресло, закурить папиросу и утешиться вишнями и «принцессой». Но что же мне делать родная? Каков есть, таким и умру. Тут — моя основная черта: пока верю в победу, всеми средствами борюсь против врага, но побежденный, сразу же с инстинктивною жаждою самосохранения, сосредоточиваю все силы на желании забыть проигранную борьбу и победившего врага. Бой за Алешу мною проигран; проигран потому, что его «черная кровь» убила в его душе всех моих союзников; любовь ко мне в его сердце сейчас так же мертва, как мои мысли мертвы в его голове. Для меня он сейчас непобедим. Пусть его потому для меня просто не будет. Но, конечно, я извергаю из своей души лишь бритоголового и медно-красного прапорщика, квартирующего в Агафонихе у Афимьи кривой; с Алешей же я не расстаюсь. Память о нем я свято схороню в своей душе и в чудо воскресения нашей любви ни когда не перестану верить.
176
Быть может, Наташа, все это покажется Тебе странно элементарным и мало понятным во мне, повинном скорее в разъедающей сложности переживаний, чем в элементарном жизненном здоровье.
Но видишь ли, страстно любя всяческую сложность жизни, я очень не люблю осложнений мешающих мне жить. Тут во мне действительно есть какая-то освобождающая жестокость.
Нежно целую Тебя и прошу простить все мои недобрые, тёмные чувства.
Твой Николай.
Сельцы, 28-го июля 1911 г.
Не знаю, моя родная, за что, но только судьба злостно преследует мое самое нежное чувство. Напряженность, с которой я ожидаю Твоих писем, составила мне в дивизионе, как это ни странно, репутацию страшного чревоугодника. Дело в том, что почта не разносится у нас по домам, а раскладывается к обеду по приборам. Не ясно ли, что я прихожу в собрание первым, чтобы как можно раньше получить Твое письмо. Однако мысль, что такое мое предобеденное волнение может относиться не к буфету, а к почтовому конверту, для здешней публики, конечно, совершенно недопустима; в результате чего я и прозван Петром Петровичем Петухом.
177
На эту ироническую шутку судьбы я, впрочем, не в претензии. Горше то, что в моем распоряжении только одно средство преодолеть волнение ожидания Твоих писем: целыми днями писать Тебе! Согласись сама, разве это справедливо со стороны судьбы? — Вознаграждать Тебя за Твое молчание письмами и казнить меня за мои письма Твоим молчанием! Дорогая, умоляю, пиши же почаще! Сегодня уже десятый день с тех пор, как я получил Твое последнее письмо. Знаешь, если бы Ты была согласно моей классификации женщина «интересная», а не «значительная», я решительно заподозрил бы Тебя, что Ты стилизуешься под «значительную» и ставишь Твою переписку со мной под мистический знак знаменитой Тютчевской строфы:
«Как сердцу высказать себя?
Другому как понять тебя?
Взрывая возмутишь ключи
Питайся ими и молчи!..».
Все это бесконечно верно, Наташа, но к счастью только для философов и поэтов, но не для любленных. Ведь мне нужны не чувства Твои и не мысли: они и так всегда со мною! А бумага, которая лежала у Тебя под руками, конверт, который при помощи мизинца правой руки заклеили Твои уста, почерк Твой, правда не очень красивый, но четкий, напоминающий факсимиле
178
Тургенева, и запах Твоих духов... Но ради Бога, не сделай только из всего сказанного последнего вывода, и не вздумай прислать вместо письма надушенную страницу Тургеневской повести, переписанную на Твоей честной, простой бумаге и вложенную в Твой постоянный, узкий конверт.
Уже половина первого, Наташа, спешу в собрание. Вероятно почта уже рассортирована и разложена по приборам. Думаю, что мои игривые соображения на грустную тему о Твоем долгом молчании родились во мне в предчувствии того, что сегодня я обязательно получу Твое письмо. За милые строки его заранее целую Твои тихие руки. Сегодня вечером после занятий буду продолжать письмо. Насчет Алешиной «агитации» не беспокойся, родная. Она оказалась довольно безвредной. Бржезинский установил только, что Алеша без разрешения командира (очевидно не зная, что таковое требуется) давал солдатам книжки, в числе их Горького и Толстого. Командир, сделав ему выговор, кажется успокоился, хотя наблюдения за ним пока что не отменил...