Рахиль - Андрей Геласимов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Следовательно, виноват штурман, что, в общем, неудивительно, так как во всем обычно виноваты евреи, а штурман, судя по окончанию, натуральнейший он и есть. Ничуть не меньше, чем Койфман. Который грустит о Петре Первом, поскольку сбился с курса и стал от этого, к своему стыду, совершенно счастлив.
Но "навигацкая школа" все равно бы не помешала.
Потому что навык ушел. "Извините, где тут у вас паруса? Где ветрила?" Плюс надо ведь вспомнить, за какие веревки тянуть. После шестьдесят второго года корабль из гавани не выходил. Команда сушила весла, капитан спал, а Штурман переписывал в судовом журнале свою фамилию. Менял большую "Ш" на маленькую. Чтобы все считали это профессией.
И тут появляется юное создание, которое вдруг говорит: "Можно я буду писать у вас курсовую?". А тебе почти пятьдесят.
Так нечестно.
При этом бездарность курсовой влияет на отклонение от курса с той же силой, что огромный топор, засунутый зловредными пиратами под компас (точнее, "компа2с", с ударением на второй слог, как говорим мы, видавшие виды соленые мариманы). То есть чем глупее получается у означенного создания начало первой главы, тем больше умиления это вызывает у т.н. научного руководителя. "У-ти-тю-ти, сюси-пуси! Вы посмотрите, как моя ляля сама научилась ходить". Излишне говорить, что это умиление абсолютно лишено каких бы то ни было отеческих чувств и по самой своей сути заточено совершенно в другую сторону. Поскольку если ты и напоминаешь самому себе кого-то из беглой семейки Лотов, то уж никак не папашу. Инцест в твоей персональной истории смутно присутствует лишь на лолито-набоковском, геронтологическом уровне. Волнует разница в возрасте, а не то, что ты когда-то стирал пеленки именно этому существу. Разумеется, не стирал. Но все остальное волнует чрезвычайно.
В общем, подобные штормы не для сошедших на берег морских волков. Особенно, если они никогда и не были такими уж морскими волками. Волчатами максимум или на худой конец очень крупными спаниелями. Но потом карьера пошла по другой линии. "Дай, касатик, я тебе погадаю. Ай, какая у тебя короткая эта линия. Сердечный ты мой! Совсем не длинная, но зато, посмотри, какая толстая". Любовь после шестьдесят второго года для меня очень быстро превратилась в табу, и корабль встал на глухую стоянку. Якорь ушел в грунт "по самое не хочу" - так, что даже колечка не было видно. Того колечка, за которое его можно вытащить в случае если что.
В случае если - "По местам стоять! Внимание в отсеках! Свистать всех наверх! Господи, неужели это опять случилось?!" - и тому подобных вещей.
В случае если Наташа. А тебе почти пятьдесят.
Там, в шестьдесят втором году, когда я беспомощно раскачивался на гигантских волнах точно такого же шторма, непонятный стиляга Гоша-Жорик-Игорек все еще распевал у себя в палате песенку о приключениях необыкновенного капитана Гарри, повторяя бесконечным рефреном последнее слово в каждой второй строке:
В нашу гавань заходили корабли, корабли,
Большие корабли из океана.
Я вспоминал о нем и о том, как "в воздухе сверкнули два ножа, два ножа", и мне становилось грустно оттого, что я так и не сумел отомстить доктору Головачеву. Даже несмотря на то, что мстить, как выяснилось, было практически не за что.
Теперь, когда на меня обрушилась бестолковая история с поцелуями в подъездах, постоянным враньем дома и курсовой работой о сумасшедших, эта песня волновала совершенно особенным образом. Напряженный эротический контекст, отчаянные моряки, кинжалы, схватка в таверне - все это до известной степени тоже делало из меня отчаянного парня и головореза.
С одним инфарктом, двумя пожилыми женами и рассчитывающим на мою порядочность двадцатилетним сыном.
Но головорезы не бывают порядочными людьми. Поэтому я полюбил насвистывать песенку про гавань, про корабли и про капитана Гарри. Иногда даже во время лекций.
Этот неудержимый мачо стал моим неразлучным спутником и проводником, заняв место Вергилия. Правда, в отличие от Данте я не сумел остаться всего лишь сторонним наблюдателем и туристом. Как соскользнувший с лекторской кафедры лист бумаги, я кругами спускался туда, где мне предстояло навсегда слиться с местным и, по-видимому, далеким от раскаяния населением.
По пути со мной происходили забавные вещи. То есть в том состоянии, в котором я находился, я не считал их в окончательном смысле этого слова забавными, но какой-то непораженный, не затронутый общим весельем участок в моей голове все же умудрялся мне сообщить, что все это, наверное, полная чушь.
Случилось так, что я полюбил песни.
Не только авантюрную историю капитана и атамана, но вообще - песни. Я стал вдруг слушать слова, покачивать головой и выяснил, что в большинстве из этих произведений рассказывается обо мне. Как на русском языке, так и на английском.
Долгие годы, когда я вскакивал с дивана, чтобы выключить радио или телевизор или кричал из ванной комнаты: "Володька, хватит крутить эту дребедень!", оказались ошибкой. Я, наконец, понял, как глубоко я заблуждался, считая современные песни пошлыми, нелепыми и лишенными всякого смысла. Именно смысла в них оказалось навалом.
Выяснилось, что все они про любовь.
Даже когда в тексте звучало слово "бухгалтер", я все равно отчетливо слышал перед ним сочетание "милый мой". Эти два слова, расположенные в тесной и трогательной близости друг к другу, настолько полно компенсировали недополученное мною за последние двадцать лет, что я был готов простить распевавшим их по телевизору девушкам абсолютную и недвусмысленную вульгарность, и даже название "Комбинация", которое они придумали для своего коллектива, не вызывало у меня шока, но, напротив, пробуждало какие-то юношеские, давно забытые ощущения, связанные отнюдь не с шахматами или футболом.
- Ты всегда был эротоман, - сказала Люба, выслушав мой рассказ. - Вот тебе и грезилось нижнее белье. А песни тут ни при чем. Говорила я тебе два года назад - не бросай Веру, но ты не послушал. У тебя ветер свистел в голове. И нечего теперь спирать на эти песни. Как были дерьмом, так дерьмом и остались.
- Да нет, ты не понимаешь! - взмахнул я рукой. - Представь, как вся эта квинтэссенция дурного вкуса в одно мгновение вдруг стала вовсе не квинтэссенцией... И каждое слово зазвучало как будто бы про меня.
- Ха! - сказала она. - Ты сдурел, "милый мой". У нормальных людей это называется - сбрендил.
Она покрутила пальцем у своего виска и пощелкала языком.
- Хочешь валерьянки? Или ты от нее еще больше дуреешь, как кот? Боюсь, я уже не могу тебе доверять. Скоро тут у меня замяукаешь. Может, тебе к Вере назад попроситься?
- Я не хочу к Вере. Я ее не люблю.
- Ха! Придумал проблему. В твоем возрасте...
Она отвернулась, но по движению ее плеч я видел, что слова о моей нелюбви ею услышаны.
- Ты не понимаешь, - продолжал я. - Вот смотри - Крис де Бург...
Я ткнул рукой в экран телевизора.
- Ну неужели ты не чувствуешь того же, что и я? Того, о чем он поет?
- А о чем он поет?
- О девушке в красном. Он с ней танцует в пустом зале - щека к щеке и говорит ей, как она красива.
- Боже мой, какая пошлятина, Койфман! - Люба даже прикрыла глаза рукой. - Ты что, правда, так втрескался в свою вертихвостку? Ты сам-то хоть слышишь, что говоришь? Нельзя доводить себя до такого состояния. Тебе ведь этим же ртом завтра говорить о Шекспире. Иди в ванную комнату и немедленно его помой.
- Что помыть?
- Пошляк! Рот помой. Я лично уже не могу тебя слушать.
За прошедшие тридцать лет ее атака потеряла ту страсть, с которой японские летчики поднимали в воздух свои истребители в ночь нападения на Перл-Харбор, однако время от времени у меня еще появлялась возможность испытать на себе гнев божества-камикадзе, влюбленного до потери памяти в своего микадо - в то, ради чего можно и, в общем, хочется умереть.
В такие минуты моим надводным судам оставалось только открыть кингстоны, а флагманская субмарина под рев сирен и грохот зенитных орудий стремительно шла на погружение, выбрасывая из торпедных аппаратов судовой мусор и топливо, чтобы противник решил - цель уничтожена - и, может быть, все-таки вернулся домой. Несмотря на то, что возвращение в план операции, в принципе, не входило.
Я отлеживался на дне, прислушиваясь к потрескиванию корпуса и винтам противолодочных кораблей, словно наши подлодки во время Карибского кризиса в том самом шестьдесят втором году, когда Хрущеву достаточно было снять ботинок и хлопнуть им по столу, чтобы мои не поступившие в институты ровесники оказались в наглухо задраенных отсеках на расстоянии торпедного удара от днищ американских эсминцев, а весь мир - в руках измотанных тяжелым походом командиров советских отчаянных субмарин.
Невзирая на свою твердую решимость не иметь больше ничего общего с женой Лота я все же никак не мог расстаться со своим прошлым, и, уходя на глубину от ударов неутомимого и все еще восхитительного противника, вновь и вновь старался разглядеть сквозь толщу морской воды и никуда не промчавшихся тридцати лет черты этого самого атакующего меня божества - моей не состарившейся еще там Рахили.