Землетрясение. Головокружение - Лазарь Карелин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Значит, прилетели? А зачем?
Вот так–так!
— Но меня вызвали. Была телеграмма…
— А к чему такая спешка? Ну, вызвали. Директор ваш развёл пары, надоел нам своими письмами и звонками. Вот вас и вызвали. Кстати, что за человек этот ваш Денисов? Тут всякие слухи о нём ходят… Какая‑то экзотическая любовь… Мало ему урока с Канадой?..
Если только один шаг сделать в крошечном этом кабинете, то упрёшься в большое окно. А за ним, совсем близко, плечо казаковского дома и даль недалёкая, заставленная кремлёвскими куполами. Как же красиво в этом окне! Какой великий прогляд в нём! Извечное что-то. Такое, что было до тебя и останется после. На века. И где‑то там — Сталин…
— Отмалчиваетесь, уважаемый? Покрываете своего директора? Что ж, это похвально. Но, кажется, на вашей студии обитают не одни только молчальники. А как там ваш знаменитый фильм? Говорят, материал идёт из рук вон скверный.
О чём он за спиной бормочет? Что ему надо, этому министерскому всезнайке?
— Каков сценарий, таков и материал, — сказал Леонид. — Во ВГИКе нам ещё на первом курсе внушали, что по плохому сценарию не может выйти хорошего фильма. А спешил я к вам потому, что студии позарез нужен настоящий сценарий. Работа настоящая нужна! Понимаете, работа!
— Обиделись? Ох и горячка же вы, Галь! Ничего, с годами подостынете. Что вы там увидели в окне?
Леонид обернулся.
— Многое. Так, значит, мне можно было и не спешить в Москву?
— Слушайте, Галь, вы откуда, из Ашхабада или с неба свалились?
— Считайте, что с неба.
— Это только вас и извиняет. Там у себя на небе вы, должно быть, не слышали, что «Мосфильм» снимает сейчас каких‑то три с половиной картины, а «Ленфильм» полторы. Иные же студии вообще простаивают.
— Выходит, мы счастливчики?
— Я не верю в Бурцева, не верю, что он сделает нечто значительное. И все же вы снимаете фильм. Вы одна десятая всего плана. А то и больше. Крохотная студия. Мало вам?
— Выходит, нам надо гордиться, ликовать надо?
— Галь, поменьше сарказма. Мой вам добрый совет: поменьше запальчивости и сарказма. — Валерий Михайлович поднялся, шагнул к двери. — Ваше время истекло, спешу на художественный совет.
— А как же мои сценарии?
— Ещё потолкуем. Отметьте свою командировку, оглядитесь, подышите нашим воздухом, поживите у нас. Мы теперь, знаете ли, стали учёными. Поспешишь — людей насмешишь. Или ещё: на нет и суда нет. — Валерий Михайлович усмехнулся глазами и погас. Возможно, даже пожалел, что так расшутился, разоткровенничался. Построжав, замкнувшись, он встал в дверном проёме, ожидая, когда Леонид покинет его кабинетик. Сутуловатый, с лицом усталым, озабоченным, министерским, он уже изготавливался для встречи с начальством, и что‑то разравнивалось и приглаживалось в его министерском лице, делая его не начальственным, а подначальным.
Леонид вышел в коридор, растерянно поглядев в его даль, где шумела ожидалка. Й пошёл туда — к людям. Сел в продавленное гостиничное кресло, стал прислушиваться к разговорам. Кино! Кино! О чём бы ни говорили вокруг, всякое слово было о кино. Здесь поклонялись только этому богу, здесь собрались единоверцы. И Леонид был одним из них. Он знал многих, знали и его. Никто не удивился его появлению. Здесь привыкли к приездам и отъездам. Привыкли к самым неожиданным Естречам, когда друзья по институту, работавшие ныне в разных концах страны, сталкивались вдруг на этом пятачке, как могли бы столкнуться в пору студенчества в институтском коридоре. «Коля, ты?», «Саша, ты?» И начинался разговор о кино. О сценарии, о натуре, о плёнке — смотря по тому, какая у кого была профессия. И вообще о кино, какая бы у кого ни была профессия. О нуждах, о бедах, о радостях их любимого кино. Да, и о радостях.
Итак, все в порядке? Но работы‑то у вас нет, друзья. Множество людей умеют что‑то делать в кино, а делать им нечего. Никто не хочет признаться себе в этом. И никто не хочет уйти из кино. Как уйти, когда любишь? Значит, надо цепляться за место, делать вид, что работаешь, обманывая других, обманывая себя. Делать вид… Кажется, тут этим и занимались, бодро делая вид, что все у них — о’кэй! Весёлый трёп, бахвальство, поздравления звучали со всех сторон. Позвольте, а где же фильмы, о которых идёт речь? Ах, вы надеетесь, что их скоро запустят? Вы ждёте утверждения, назначения, направления, перемещения? Худо вам!
К Леониду подсел бедно, хотя и с претензией одетый старик, смолоду когда‑то знаменитый. Сценарист ещё немых фильмов. Леонид не был с ним знаком, но знал по фотографиям — той, удачливой поры. Крепкое лицо, скуластенький, круглые самонадеянные глаза. Он фотографировался со Шкловским, с Зархи, с Пудовкиным. Казалось, его удаче не будет конца. А теперь, возможно, и не очень старый, это был дряхлый старик с трясущимися щеками.
Каким‑то образом он был уже осведомлён, что Леонид — начальник сценарного отдела.
— Я знаю вашего Бурцева, — сказал он, протягивая Леониду дряблую руку. — Как же, давние друзья… Эх, а ведь у вас там сейчас теплынь! Овощи…
Старик замолчал, насупился, нервно закуривая. Он все сказал. Он сказал, что готов хоть немедленно ехать в Ашхабад, где тепло, где сытно, где у него старый друг, где могла бы найтись работа. Он все сказал и ждал чуда: сейчас ему закажут сценарий для Ашхабадской киностудии.
А мог бы он ещё написать что‑либо путное? Нет. В кино лишь немногие бывают долгожителями. Стремительная это штука — кино.
Как бы извиняясь перед стариком, Леонид заговорил о сценариях, которые есть уже на студии и которые, увы, терпят бедствие.
Старик слушал вполуха. Он понял: чуда не будет, овощей не будет. Он утратил интерес к этому нелепому молодому человеку из нынешних, из молодых, да ранних. Что там у него за беды? Какие, к чертям, беды? Он на службе, он располагает средствами, вот даже в начальниках ходит. Старик обозлился и быстро пошёл от Леонида. Недалеко: к окну, где нового сыскал собеседника — по виду, по осанке из режиссёров. У режиссёров приметная манера держаться, словно они знают что‑то такое, чего не знают все прочие. И дано им больше, чем прочим. Так оно и есть: они кормильцы, работодатели. Если, конечно, сами при деле.
Леонид тоже выбрался из своего угла. Надо было куда‑то идти, с кем‑то говорить — надо было включаться в ритм министерской жизни, в хитрую эту беготню с озабоченным лицом, в быстрые, на ходу разговоры, где намёк важнее сути, надо было начинать дышать здешним воздухом, а воздух здесь был на каждом этаже свой и в каждом кабинете на особицу.
8Неделя прошла, ещё неделя — Леонид учился дышать министерским воздухом. И снова становиться москвичом — это тоже наука. Полгода не поживёшь в Москве, и ты уже выбился из её ритма, она чересчур шумной тебе кажется, сутолочной, ты робеешь на её улицах и в общении со столичным людом, хотя и сам из этого люда произошёл.
Весь нынешний день Леонид провёл в министерстве. И только к вечеру, с избытком наглотавшись министерского воздуха, как и обычно подавленный и обозлённый, он выбрался на улицу Горького.
Оказывается, день‑то был совсем летним, вот и вечер выдался совсем летним — с молодо зазеленевшими деревьями, ласково угретый. Леонид пожалел, что так и не узнал, каков был день, что прозевал его, ходя по кабинетам.
Такое случается в мае: вдруг наступает лето. А потом в июне возвращается май или даже апрель. Это когда у дубов распускаются листья. Верная примета. Дня три дует ветер, дождь льёт, пасмурно.
Но пока робко установилось лето, самая лучшая пора в Москве, считанные дни, первый из которых Леонид прозевал. На что он убил его? Да все на то же: на говорильню о сценариях. Поправки, поправки… Стремление к совершенству обуяло киноредакторов. Когда дело стоит, должно казаться, что оно кипит. Не жалко ни времени, ни расходов — важно только не принимать решений. А посему — поправки, поправки…
Павел Лин, автор сценария о Каракумском канале, уже впрягся в эти поправки. Лин жил в Москве, кстати, все на той же улице Горького, в угловом доме Пушкинской площади, в комнате над аптекой. Из единственного окна узкой, как коридор, комнаты можно было смотреть и смотреть на Пушкина, он был совсем рядом, будто остановился у этого окна и спросил о чём‑то владельца комнаты. Спросил и ждёт ответа, наклонив голову, внимательный, добрый. Павел Лин часто заговаривал с ним. Пушкин слушал, помалкивал. Лин клялся, что у Пушкина менялось лицо. Иногда он улыбался словам Лина, иногда досадливо хмурился, иногда, по–видимому, недоумевал, и это недоумение залегало в его бровях.
— Вот, Александр Сергеевич, принимаюсь за новый вариант, — сказал Лин, когда окончательно порешил с Леонидом, что надо, надо делать поправки.
Сказал и высунулся в окно, чтобы поглядеть, а не смеётся ли над ним Александр Сергеевич. Пушкин не смеялся. Шёл дождь в тот день, и Пушкину было холод-, но, он скучал.