Землетрясение. Головокружение - Лазарь Карелин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Фильм кончился, зажёгся свет. Судьи поспешно поднялись и удалились, не проронив ни слова. И боже, какие у них были не сулящие милосердия лица!
Перерыв, перекур, а затем предстояло обсуждение, но точнее — судилище.
Подсудимые тоже вышли из зала. В конце коридора было распахнуто окно. К нему и потянулись, нервно закуривая, роняя пустопорожние фразы, только чтобы не молчать.
— Копия ни к чёрту, — сказал Углов.
— Звук заедало, — сказал Денисов.
— Верно, звук уходил, — согласился Леонид.
Ну, а если бы и со звуком всё было хорошо, и копия была бы самая лучшая, что тогда?
Бурцев молчал. И Клыч молчал. Но по–разному. Бурцев, хоть и молчал, всё время про себя готовился к речи, шевелил губами, брови сводил, загодя распаляясь. Накипело, видно, у старика, готовился не к обороне, а к атаке. А Клыч молчал окаменело, как очень уставший и очень обозлившийся человек.
Денисов глянул на него и сказал:
— Знаешь что, иди‑ка ты в гостиницу.
— Пожалуй, — сказал Клыч, но никуда не ушёл.
У окна ветерок жил, пахло молодым тополиным листом. За тысячу вёрст отсюда и на десяток лет назад унесла вдруг Леонида память. Урал, городок небольшой уральский, где довелось ему кончать десятилетку, когда отца послали в этот город на работу, и вот такой же с тополиным запахом день. Последний в десятом классе. Экзамены кончены, аттестаты розданы. Свёрнутый в трубочку аттестат, как вафля с кремом, зажат в руке. Завтра он угнездится в конверте и отправится в почтовом вагоне в Москву, в родной город его владельца, где Леонид Галь вознамерился продолжать своё образование. Институт известен — ИФЛИ, Институт философии, литературы, истории. Факультет известен — литературный.
…И все тот же тополиный запах в ноздрях. В Сокольниках, где находится этот институт, все лето живёт тополиный запах. И результат экзамена известен: тройка по математике, а тройка — это провал, ибо велик конкурс. Провал, затем экзамены в другой институт, первый попавшийся, где ещё принимали заявления, затем уход из этого института в середине учебного года, когда во ВГИКе объявили набор на сценарный факультет, новые экзамены—и вот он студент интереснейшего института и на факультете именно литературном, чего и добивался. А зачем?
…Снова тополиный запах в ноздрях, снова ты как школьник, — после экзамена и перед экзаменом. И ясно, тебя ждёт провал.
У окна, где подувал ветер, все смолкли. Принюхивались к тополиному этому запаху и наверняка вспомнили, как и Леонид, что‑то своё и далёкое. И может быть, тоже спрашивали себя: «А зачем?..»
Появился, чиновно горбясь, Валерий Михайлович, ещё издали махая рукой: мол, пора, мол, зовут.
— Пора так пора, — сказал Денисов, сразу побледнев, зрачки даже у него побелели. Нет, то была бледность не испугавшегося, а на что‑то решившегося человека. Подышал вот тополиным воздухом и решился.
11Совет собрался в небольшом зале второго этажа. Что тут было раньше? Танцы устраивались? Банкеты? Потолок свысока загадочные строил рожи своими лепнинами. Эти лепнины–маски понагляделись и понаслушались. У них были скверные лица очень осведомлённых чиновников времён какого‑нибудь Суллы. Они были все на одно лицо, как люди незнакомого племени, и все разные, если приглядеться.
Из своего угла, снова затонув в кресле, Леонид только и делал, что приглядывался. Немаловажным событием в жизни был для него этот художественный совет. Он знал, что запомнит его до конца своих дней. Провалы запоминаются. И помнится, когда бывало тебе очень стыдно, очень тошно. А когда радостно бывало — это в памяти удерживается не всегда. Радость, удача воспринимаются как должное. Так уж устроен человек.
Совет открыл министр. Он куда‑то торопился. Он заговорил, а глаза его уже искали наикратчайшую дорогу к выходу, прокладывали своему владельцу путь между креслами и вспоминали всю дорогу по мраморной лестнице, по коридору и через двор к машине. Там, в конце пути этой машины, ожидалось нечто важное. Здесь же всё было неважным. Собственно говоря, никакой особой возни с этой картиной не предвиделось: просто слабая картина.
Проговорив несколько слов вступления, министр, продолжая стоять, повёл рукой, предлагая членам совета высказаться. Движение руки было торопливым и небрежным. В этом движении куда определённее, чем в словах, была дана оценка картине.
Наголо бритый человек, бровастый, с круглым симпатичным лицом умного весельчака, первым пожелал обратить жест в слово.
— Дело ясное, фильм удручающе плох, — сказал он напористо и весело. — Как‑то дерзновенно плох. — Он чуть поубавил напор, ему стало жаль людей, забившихся в угол, он решил их утешить: — Это бывает, бывает… В искусстве нет торных дорожек.
Улыбкой, изломом бровей он попросил у своих коллег снисхождения за столь тривиальную фразу.
Дама со строгим лицом, строго одетая, строго причёсанная, этакая наставница классической гимназии, глянула на него с осуждением.
— Ну уж хватил — искусство! — Она гневно поднялась. Какая там чопорная классная дама — в ней столько было от трибуна, от женщины митингов и собраний, что в зале просто повеяло если не самой Революцией, то фильмами о той поре. — Никакой пощады подобному ремесленничеству! Никаких скидок и объяснений! Этому фильму место на полке! История рассказана глупейшая, жизнь заласкана! Позор! — Она села, но снова привстала, она ещё не выговорилась, её негодование искало новых слов. — Если эта картина выйдет на экраны, я положу партийный билет!
Теперь она села. Вот так дама!
— Картина может идти в своей республике, — сказал министр, снова поведя рукой, хоть и небрежно, но миролюбиво.
— Нет! — отрезала дама. Этот миролюбивый министр был ей не указ. Где‑то у себя в министерстве она сама себе была указ.
Бритоголовый весёлый человек был писателем и в силу уже своей человековедческой профессии склонен был к снисхождению.
— Может быть, все‑таки послушаем товарищей, — сказал он. — В каких условиях создавался фильм… Неопытные актеры… Сжатые: сроки, может быть…
Он кидал под ноги подсудимым спасательные круги, Леониду даже показалось, что он добро подмигивал, когда говорил. Но, возможно, это был просто тик, заработанный на войне.
— Что ж, пусть товарищи выскажутся, — сказал министр. Он продолжал стоять, прокладывая глазами кратчайший путь к выходу.
Кряхтя, тяжёлый–претяжёлый, поднялся из кресла Бурцев. Сейчас он им скажет! Обо всём. О запрещённых сценариях, о бесчисленных поправках, о простаивающей студии. Он скажет, что отказывался от этого легковесного сценария. Сейчас он их ткнёт носом в их собственную работу.
— Я не кудесник, — сказал Бурцев, широко развёл руки и сел, широко расставив колени и уперев в них кулаки. Вот и вся речь и вся атака!
Министр усмехнулся, кивнув благожелательно Бурцеву, и пошёл от стола к дверям, действительно кратчайшую находя дорогу между креслами.
— На республиканский экран, — сказал он на ходу и как бы походя, но это было решение, во имя которого и собрался совет, это был приговор.
— Я буду протестовать! — вскочила строгая дама. — Этот фильм посмешище над туркменами, над их жизнью!
— Правильно, — глухо проговорил Клыч и ещё что-то сказал, но, от волнения забывшись, по–туркменски.
— Вы со мной согласны?
Клыч поднялся.
— Да.
— Нет! — сказал Денисов. Он тоже поднялся, снова побледнев, как там, у окна. — Нет, все не так просто. Фильм можно и вообще запретить, но все не так просто. Надо понять: и следующий будет таким же. К этому идёт. Когда так мало запускается картин, люди готовы ставить любую дрянь. И почему‑то именно дрянь им и разрешают ставить…
Он был прав!
Да, он был прав, но министра уже в зале не было, члены совета поднялись и тоже потянулись к дверям. Быть не может, но Денисова, кажется, не услышали, его просто не слушали, Чего болтать? Решение состоялось.
12Беду постигаешь не когда все свершается, а следом и на пустяке. Человеку отхватило ногу, но он все ещё в неведении, пока не приметит кровь на рельсе.
Валерий Михайлович покинул своих подопечных, не попрощавшись. А он был вежливым, умел быть вежливым. И все поняли, увидев сутулую спину редактора, что с ними стряслась беда. Со всеми вместе и с каждым в отдельности и по–разному.
— Пролетели мои постановочные, — сказал Бурцев. — И вообще — фу!
— Зря сох на жаре, выкладывался, — сказал Углов.
— Лучше бы его совсем запретили, — сказал Клыч. — Стыдно будет по улицам ходить.
Галь и Денисов промолчали. Они были чиновниками, провал фильма для них мог закончиться просто снятием с работы. Их карьера, какой бы там она ни была, могла на этом и оборваться. Галю было полегче, чем Денисову. Галь мог засесть за писание сценариев, никому, впрочем, сейчас не нужных. Денисов, некогда учившийся на режиссёра, но не поставивший ни одного фильма, о творческой работе по нынешним временам не смел и мечтать.