Сержант в снегах - Марио Ригони Стерн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Таким был этот день — 26 января 1943 года. День, когда я потерял лучших своих друзей.
О Рино, которого ранило при первой атаке, я больше ничего толком и не узнал. Его мать живет одним ожиданием. Я вижу ее каждый день, проходя мимо их дома. Глаза ее не просыхают от слез. Всякий раз, завидев меня, она мне кивает, а губы дрожат, и у меня не хватает мужества заговорить с ней. В тот день я потерял и Рауля, первого друга, обретенного на военной службе. Он лежал на танке, и, когда спрыгнул и пошел вперед, чтобы стать на шаг ближе к родному дому, хоть на шаг, его настигла автоматная очередь, и он остался лежать на снегу. Рауль, мой верный друг, который каждый вечер перед сном неизменно напевал: «Спокойной ночи, любовь моя». Однажды в школе лыжников он растрогал меня до слез, прочтя «Мольбу Мадонны» Якопоне да Тоди, Джуанин тоже погиб. Вот ты и вернулся домой, Джуанин. Все мы туда вернемся. Джуанина убили, когда он нес мне патроны для станкового пулемета. Он умер на снегу — он, который вечно мерз и даже в нашей берлоге сидел в закутке у печки. Погиб и капеллан нашего батальона. «Счастливого рождества, дети мои, мир вам». Его убили, когда он пытался вытащить из-под огня раненого. «Сохраняйте спокойствие и не забудьте написать домой». Счастливого и вам рождества, капеллан!
И капитан погиб. Контрабандист из Вальстаньи. Автоматной очередью ему насквозь прошило грудь. В тот вечер погонщики мулов вывезли его на санях из окружения. Он умер в Харькове, в госпитале. Весной, по возвращении, я побывал в его доме. Шел к нему через леса и доны. «Алло! Это Вальстанья! Говорит Беппо. Как дела, земляк?» Его старый сельский домик был чистым, как землянка лейтенанта Ченчи. А сколько в тот день погибло солдат из моего взвода и с нашего опорного пункта?! Мы должны и теперь держаться вместе, ребята. Лейтенанта Мошиони ранило в плечо, и потом в Италии рана никак не закрывалась. Та рана у него все-таки зажила, но рана в сердце осталась. И генерал Мартинат погиб в тот день. Помню, как еще в Албании я вел его по нашим позициям. Я быстро шел впереди — дорога мне была знакома — и все время оглядывался, поспевает ли он за мной. «Иди, иди капрал, не беспокойся, ноги у меня крепкие». И полковник Кальбо, бравый командир артиллерии, погиб в тот день. И сержанта Минелли ранило, он лежал на снегу и плакал. «Смерть моя пришла, — твердил он. — Смерть моя пришла».
Да, немногие вернулись домой, Джуанин. Морески не вернулся. «Разве бывает коза на семь центнеров? Век бы не видеть этой вонючей „Македонии“». И Пинтосси, старый охотник, не вернулся домой, чтобы поохотиться на перепелок. А теперь, наверно, умерла и его старая верная собака. И еще много, много моих друзей спят в полях пшеницы и маков и в густой степной траве вместе со стариками из легенд Гоголя и Горького. А те немногие, что уцелели, где они теперь?
Проснувшись, я увидел, что ботинки мои обгорели. Колонна готовилась выступить. Я не нашел никого не только из своей роты, но даже из всего батальона. В темноте Бодей куда-то исчез, я остался один. Старался идти как можно быстрее, ведь русские могли снова нас настигнуть.
Еще не кончилась ночь, и в деревне царил переполох. В избах и прямо на снегу стонали раненые. Но я больше ни о чем не думал, даже о доме. Я был бесчувственным, как камень, и, словно камень, меня несло куда-то потоком. Я даже не пытался отыскать друзей, потом и шаг сбавил. Ничто больше меня не удивляло и ничто не могло разжалобить. Если бы снова пришлось выдержать бой, я пошел бы в атаку сам, не глядя, кто меня обгоняет, а кто отстал. Я вел бы бой сам, в одиночку, перебегая от избы к избе, от огорода к огороду. Не слушал бы ничьих приказов, вольный поступать как мне вздумается, словно охотник в горах.
У меня еще оставалось двенадцать патронов для карабина и три ручные гранаты. Не много нашлось бы в колонне людей, у которых сохранилось столько боеприпасов.
Еще один день марша по снегу. Обгоревшие ботинки разваливались, и я обмотал их тряпками и прикрутил к ногам проволокой. Сухая кожа на ботинке покоробилась, натерла ногу у щиколотки, и вскоре там образовалась кровоточащая рана. Отчаянно болели колени, при каждом шаге в суставах раздавался хруст. Я отмерял километр за километром и ни с кем даже словом не перемолвился.
Теперь колонна шла разрозненно. Самые крепкие шагали быстро, остальные — как придется. Я не примкнул ни к тем, ни к другим. Шел один.
Однажды вечером я наткнулся в избе на солдат моего батальона. Они меня узнали. У одного были обморожены ноги. Утром у него началась гангрена. Он плакал — идти с нами он не мог, а саней, чтобы его погрузить, мы не нашли. Я попросил женщин поухаживать за ним. Солдат плакал, русские женщины тоже плакали.
— Прощай, Ригони, — сказал он мне. — Прощай, сержант.
Я снова шел один. Как-то нашел на снегу желтую плитку. Поднял ее и съел. И сразу же стал плеваться. Кто знает, какую гадость я съел. Весь день я плевался чем-то желтым и весь день ощущал во рту отвратительный запах. Так и не понял, что это было — скорее всего, мазь против обморожения, а может, и взрывчатка.
Миновал еще день марша. Вдоль дороги валялись брошенные орудия. Все правильно — бесполезно тащить их дальше, пусть лучше мулы везут раненых. Нередко между альпийскими стрелками и немцами вспыхивали короткие стычки. Немцам непонятно каким образом удалось завладеть нашими мулами, которые сейчас были явно удобнее и полезнее их грузовиков. Но наши артиллеристы время на перепалки не тратили — останавливали мулов и заставляли немцев слезать. Надо было побыстрее погрузить раненых земляков. Перед лицом спокойствия и твердости альпийских стрелков бессильная ярость немцев казалась мне смешной. Тот день тянулся бесконечно долго. Вокруг не было видно ни единой деревушки, мы безостановочно шли вперед. Пригоршнями глотали снег. Наступила ночь. Марш продолжался, впереди ни малейших признаков жилья. Наконец вдали забрезжил огонек, но казалось, мы никогда до него не доберемся. Ночь длилась целую вечность. Но вот мы увидели долгожданную деревню. Не помню, куда я пошел спать и пожевал ли хоть корку хлеба. Утром, когда я снова двинулся в путь, светило солнце. Большая часть людей уже ушла, я был одним из последних. Избы стояли пустые, медленно догорали костры. Помнится, я вошел в одну из изб, на полу валялась полуобуглившаяся картофельная кожура, я ее съел. Я по-прежнему держался один.
Однажды я устроился на ночлег вместе с офицерами батальона «Валькьезе». Вошел в избу, заговорил на брешианском диалекте и сказал, что я из их батальона. Они приняли меня в свою компанию. Я разжег огонь в печи, и тут солдат притащил в избу овцу. Я ее заколол, разрубил на куски и стал обжаривать на огне. Мне удалось раздобыть немного соли. Потом я поделил мясо на части, и все мы — человек пятнадцать — дружно принялись за еду. Офицеры, увидев, что я такой расторопный, прониклись ко мне симпатией. Но я все делал, как автомат. После сытного ужина мы заснули в теплой избе. Проснулся я первым, еще не рассвело.
— Поднимайтесь, — сказал я. — Пора, не то окажемся последними.
Но офицеры не захотели вставать так рано. Я вышел из избы один и пристроился в хвост колонны, которая уже тронулась в путь. После полудня мы добрались до какой-то деревни. Колонна была впереди, а я тащился в самом конце. С холма я вдруг увидел, что колонна зигзагом движется по степи, а ее на бреющем полете обстреливают из пулеметов русские самолеты. В деревне группки по два-три человека уже разбрелись по избам в поисках еды. На площади расхаживали голуби. Я решил подстрелить одного и съесть, снял с плеча карабин, спустил предохранитель и стал целиться метров с двадцати. Голубь взлетел, и тут я выстрелил. Он камнем на землю. Я знал, что я неплохой стрелок, но что попаду на лету из карабина в голубя — не думал. Наверняка это вышло случайно. Все же я немного приободрился. Старик русский наблюдал за мною, стоя неподалеку он подошел и жестами выразил свое изумление. Недоверчиво покачал головой, показывая на мертвого голубя. Потом поднял его, осмотрел сквозную рану, отсчитал шаги до того места, откуда я выстрелил. Протянул мне голубя и пожал руку. Я был тронут. Видно, тоже старый охотник, как Брошка.
Потом я вошел в избу, чтобы сварить голубя, снял котелок, который висел у меня на ремне вместе с подсумками. В избе сидели итальянские солдаты, но хозяев не было. Позже пришли несколько молодых безоружных офицеров. Съев голубя, я хотел взять карабин, который перед тем прислонил к стене, но его там не оказалось. Моего старого, милого сердцу карабина, который всегда так безотказно мне служил!.. Кто же мог его украсть!
Офицеров в избе уже не было, я, конечно, не могу утверждать, что карабин унесли именно они. Но предполагать могу. Мне стало обидно, очень обидно. Теперь, когда мы вырвались из окружения, безоружные — а их было в колонне большинство — старались унести оружие у тех, кто его сохранил. Я не хотел и не мог вернуться к моим друзьям без карабина. Ведь я бросил каску, противогаз, ранец, сжег ненароком ботинки, потерял перчатки, но со своим старым карабином не расстался. У меня еще оставалось несколько обойм и ручные гранаты. В избе лежало тяжелое, грубой работы охотничье ружье. Я взял его — патроны от карабина к нему подходили. Едва я вышел, как услыхал поблизости выстрелы и крики. Это партизаны, а может, и солдаты Красной Армии, которые, видимо, решили внезапно атаковать отставших от своих частей. Чтобы не попасть в плен, я огородами что было сил побежал в степь и несся, пока не догнал колонну. Рана на ноге загноилась. Этот гнилостный запах преследовал меня, к тому же носок прилип к ране. Я испытывал сильную боль, будто кто-то впился в ногу зубами и не разжимает их. Суставы хрустели при каждом шаге; я держался на ногах довольно крепко, но шел медленно, быстрее идти был просто не в состоянии. На одном из огородов подобрал палку и теперь шагал, опираясь на нее.