У войны не женское лицо - Светлана Алексиевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Через несколько дней он уезжал, у него было направление на Воронежский фронт. Когда он пришел попрощаться, я открыла окно и помахала ему рукой. В увольнение меня не пустили: было много раненых.
Ни от кого писем не получала, даже не имела представления, что это такое – получить письмо. И вдруг получаю треугольничек, распечатала, а там написано: „Ваш друг, командир пулеметного взвода… погиб смертью храбрых“. Это тот мой брат по крови. Он сам детдомовский, и, видимо, единственный адрес, который у него был, – это мой. Уезжая, он очень просил, чтобы я оставалась в этом госпитале, чтобы после войны ему легче было меня найти. И через месяц я получаю вот это письмо, что он погиб, и мне так стало страшно. Я решила всеми силами уйти на фронт и отомстить за свою кровь, я знала, что где-то пролилась моя кровь…
Но на фронт уйти не так просто. Три рапорта написала начальнику госпиталя, а на четвертый раз пришла к нему и говорю:
– Если вы меня не отпустите на фронт, то я убегу.
– Ну, хорошо. Я тебе дам направление, раз ты такая упрямая…
Самое страшное, конечно, первый бой. Небо гудит, земля гудит, кажется, сердце разорвется, кожа на тебе вот-вот лопнет. Не думала, что земля может трещать. Все трещало, все гремело. Мне казалось, вся земля вот так колышется. Я просто не могла… Как мне все это пережить… Я думала, что не выдержку. Мне так сильно страшно стало, и вот я решила: чтобы не струсить, взяла комсомольский билет, макнула в кровь раненого, положила себе в карманчик и застегнула. И вот этим самым я дала себе клятву, что должна выдержать, самое главное – не струсить, потому что если я струшу в первом бою, то я уже дальше не ступлю шага. Меня заберут с передовой, отправят в медсанбат. А я хотела быть только на передовой, отомстить за свою кровь лично. И мы наступали, шли по траве, а трава выросла в пояс… Там уже несколько лет не сеяли. Идти было очень тяжело. Это на Курской дуге…
После боя вызвал меня начальник штаба. Какая-то избенка разрушенная, там ничего нет. Я зашла. Стоит один стул, и он стоит. Посадил меня на этот стул и говорит:
– Ну, вот смотрю я на тебя и думаю: что заставило тебя пойти в это пекло? Убьют, как муху. Ведь это же война! Давай переведу хотя бы в санчасть. Ну, хорошо, если убьют, а если останешься без глаз, без рук? Ты подумала об этом?
А я отвечаю:
– Товарищ полковник, я подумала. И об одном прошу: не трогайте меня из роты.
– Ладно, иди! – как крикнет на меня, я даже испугалась.
Бои тяжелые. В рукопашной была… Это ужас. Человек таким делается… это не для человека… Бьют, колют штыком в живот, в глаз, душат за горло друг друга. Вой стоит, крик, стон… Для войны это и то страшно, это самое страшное. Я это все пережила, все знаю. Тяжело воевать и летчикам, и танкистам, и артиллеристам, – всем тяжело, но пехоту ни с чем нельзя сравнить.
Никому не поверю, если скажет, что страшно не было. Вот немцы поднялись и идут, еще пять – десять минут и атака. Тебя начинает трясти… Но это до первого выстрела. А как услышишь команду, уже ничего не помнишь, вместе со всеми поднимаешься и бежишь. И тебе нее страшно. А вот на второй день ты уже не спишь, тебе уже страшно. Все вспоминаешь, все подробности, и до твоего сознания доходит, что тебя могли убить, и становится безумно страшно. Сразу после атаки лучше не смотреть на лица, это какие-то совсем другие лица, не такие, как у людей. Я не могу выразить, что это такое. Кажется, что все немножко ненормальные. На них смотреть страшно…
Страшно ли было умереть? Конечно, страшно. Но мы и другое понимали, что умереть в такое время – тоже история. Вот у меня такие чувства были. Я до сих пор не верю, что живая осталась. И раненая и контуженая, но целая. Глаза закрою, все снова перед собой вижу. Снаряд попал в склад с боеприпасами, вспыхнул огонь. Солдат стоял рядом, охранял, его опалило. Уже это было не человек, а черный кусок мяса…. Он только подскакивает, а все смотрят из окопчиков, и никто ничего, все растерялись. Схватила я простыню, подбежала, накрыла этого солдата и сразу легла на него. Он вот так покидался, пока разорвалось сердце, и затих…
Разнервничалась, в крови вся. Кто-то из старых солдат подошел, обнял, слышу – говорит: „Кончится война, и если она останется жива, с нее человека все равно уже не будет, ей теперь все“. Мол, что я в таком ужасе, пережить его, да еще в таком молодом возрасте. Меня трясло, как в припадке, отвели под руки в землянку.
А тут снова бой начался… Под Севском немцы атаковали нас по семь-восемь раз в день. И я еще в этот день выносила раненых с их оружием. К последнему подползла, и у него рука совсем перебитая. Ему ж нужно срочно отрезать руку и перевязать, иначе перевязку не сделать. А у меня нет ни ножа, ни ножниц. Сумка телепалась-телепалась у меня на боку, и они выпали. Что делать? И я зубами грызла эту мякоть. Перегрызла, забинтовала… Бинтую, а раненый: „Скорей, сестра. Я еще повоюю…“ Весь в горячке…
И в этом бою, когда на нас пошли танки, двое струсили. Погибло много наших товарищей. Раненые попали в плен, которых я стащила в воронку. За ними должна была прийти машина… А когда эти двое струсили, началась паника. Цепь дрогнула, побежала. Раненых оставили. Мы пришли потом на то место, где они лежали, кто с выколотыми глазами, кто с животом распоротым. К нашим раненым фашисты не имели жалости…
Я, как об этом узнала, как это увидела, за ночь черная сделалась. Утром построили весь батальон, вывели этих трусов, поставили впереди. Зачитали, что расстрел им. И надо семь человек, чтобы привести приговор в исполнение… Три человека вышли, остальные стоят. Я взяла автомат и вышла. Как я вышла, все за мной… Нельзя было их простить. Из-за них такие смелые ребята погибли. Самые лучшие погибли…
Влюбился в меня командир роты разведчиков. Записочки через своих солдат пересылал. Я пришла к нему один раз на свидание. „Нет, – говорю. – Я люблю человека, которого давно нет в живых“. Он вот так близко ко мне придвинулся, прямо в глаза посмотрел и пошел. Стреляли, а он шел и даже не пригибался…
Потом, это уже на Украине было, освободили мы большое село. Я думаю: „Дай пройдусь, посмотрю“. Погода стояла светлая, хатки белые. И за селом так – могилки, земля свежая… Тех, кто в бою за это село погиб, там похоронили. Сама не знаю, ну как потянуло меня. А там фотография на дощечке и фамилия. На каждой могилке так… И вдруг смотрю – знакомое лицо… Командир роты разведчиков, который мне в любви признался. И фамилия его…
И мне так не по себе стало. Так страшно. И как раз в это время шли к могиле его ребята, из его роты. Они все знали, они записочки мне носили. Ни один на меня не посмотрел, как будто меня не было. И потом, когда я их встречала, мне кажется, они думали, они хотели, чтобы я погибла. Они не могли видеть меня живой. Вот я чувствовала…
Пришла я с войны и тяжело заболела. Долго по больницам скиталась, пока не попала к старому профессору. Он меня лечил. Говорил, что если бы я ушла на фронт в восемнадцать-девятнадцать лет, организм был бы окрепший, а так как я попала в шестнадцать, это очень ранний возраст, организм сильно травмировался.
„Конечно, лекарство – это одно, – сказал он мне, – можно подлечиться, но, если хотите восстановить здоровье, хотите жить, мой единственный совет: нужно выйти замуж и как можно больше иметь детей. Только это может вас спасти. С каждым ребенком организм будет перерождаться…“
– А сколько вам было лет?
– Как пришла с войны, шел двадцатый год. Конечно, я и замуж-то не думала выходить.
– Почему?
– Я чувствовала себя очень уставшей, намного старше своих сверстников, даже старой. Подружки танцуют, веселятся, а я не могу, я смотрела на жизнь уже другими глазами. Внешне это не было видно, за мной молодые ребята ухаживали, а душа моя была уставшая. Мужчины не все выдерживали, что я видела… Операционная палатка, и вот там такое место, где бросают отрезанные руки, ноги… Однажды вместе со мной зашел в операционную офицер, хотел, чтобы его перевязали. Как открыл, увидел – и р-р-раз… и упал. Мужчина не выдержал.
А бои под Севском… Я вам рассказывала, как вынесла там шестьдесят семь раненых. У меня газетка фронтовая сохранилась, где об этом писали. Обо мне и о нашей первой роте сто восемнадцатого стрелкового полка тридцать седьмой гвардейской дивизии. Такой тяжелый бой, такое напряжение, что из ушей кровь шла. Утром проснулась, как после болезни…
– Замуж вышли?
– Вышла замуж. Родила и воспитала пятерых сыновей. Уже внуки выросли. Так что неплохая мать и неплохая бабушка из меня получилась. А как пришла с войны, думала, что не хватит на это сил.
Я теперь вспоминаю все, и мне кажется, что это была не я, а какая-то другая девчонка…»
Разные чувства борются в моей душе: восхищение и растерянность, удивление и протест, боль и сочувствие. Они заставляют меня еще пристальнее вглядываться в это лицо, вслушиваться в этот голос. И думать о том: каково же им, живущим одновременно в двух временах – в дне вчерашнем и в дне сегодняшнем? Они пережили то, что мы можем только знать. Должны знать! Хотя не всегда, может быть, хотелось бы знать. Но вспомним великого Толстого, который поймал себя на этом чувстве и тут же осудил его: «Только что вы отворили дверь, вид и запах сорока или пятидесяти ампутационных и самых тяжело раненных больных, одних на койках, большей частью на полу, вдруг поражает вас. Не верьте чувству, которое удерживает вас на пороге залы, – это дурное чувство…»