У войны не женское лицо - Светлана Алексиевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А когда при вас ударили, быть может, того самого летчика или того, кто отрезал эти сапоги с человеческими ногами, вы за него заступились. Почему?
– Не так воспитывали. Может быть, потому я так среагировала, что мы всю войну спасали людей. Или если бы я видела, что он на моих глазах что-то зверское совершил, наверное. не выдержала бы. Но когда его пленили, когда он побежден, то нет… Хотя помнила, все душа помнила. И как мы наступали: одна цепь наша пошла – полегла, вторая – тоже, много подрывалось на минах. Это были моряки, они лежали долго, трупы вздулись, и из-за тельняшек казалось, что это арбузы. На большом поле… И это какие люди, очень красивые люди. (Плачет.) Я сейчас плачу, а за всю войну ни одной слезы у меня не было, как закаменела.
Зинаида Васильевна:
– В бою под Будапештом. Это была зима… И я тащила, значит, сержанта раненого, командира расчета пулеметного. Сама я была одета в брюки и телогрейку, на мне была шапка-ушанка. Тащу и вижу: черный снег такой. Я поняла, что это глубокая воронка, то, что мне и надо. Спускаюсь в эту воронку, а там кто-то живой – я чувствую, что живой, и скрежет какого-то железа… Поворачиваюсь, а фашист раненый, в ноги раненый, лежит, и автомат на меня наставил. А у меня, когда я раненого тащила, волосы из-под шапки выбились, сумка санитарная через плечо и красный крест… Когда я повернулась, он увидел мое лицо, понял, что – это девушка и вот так: «Ха-а-а!» У него, значит, нервное напряжение спало, и он этот автомат отбросил. Ему безразлично стало…
И вот мы втроем в одной воронке: наш раненый: я и этот немец. Воронка маленькая, ноги у нас вместе. У немца огромные такие глаза, и он смотрит на меня этими глазами: что я буду делать? Автомат он отбросил сразу, понимаете? Наш раненый не поймет, в чем дело, за пистолет хватается, а тот ничего не делает, смотрит только на меня. Я эти глаза и сейчас помню… Перевязываю своего раненого, а немец лежит в крови, он истекает кровью, одна нога у него перебита совсем. Еще немного, и он умрет. И я, не окончив перевязывать нашего раненого, разрываю ему, этому немцу, одежду, перевязываю его и накладываю жгут, и дальше перевязываю нашего. Немец говорит: «Гут… Гут…» – только это слово повторяет. Я перевязала нашего раненого, а потом думаю, что скоро приедет повозка, надо вытащить их обоих. Когда пришла линейка, я погрузила немца вместе с нашими ранеными и повезла.
Ольга Васильевна:
– Женщина на войне… Это что-то такое, о чем еще нет человеческих слов. Если мужчины видели женщину на передовой, у них лица другими становились, даже звук женского голоса их преображал. Как-то ночью я села возле землянки и тихонько запела. Я думала, что все спали, никто меня не слышит, а утром мне командир сказал: «Мы не спали. Такая тоска по женскому голосу…»
А одного танкиста перевязывала… Бой идет, грохот. Он спрашивает:
– Девушка, как вас зовут?
Мне так странно было произносить в этом грохоте, в этом ужасе свое имя – Оля…
Всегда я старалась быть подтянутой, не забывать, что я женщина. И мне часто говорили: «Господи, разве она была в бою, такая чистенькая». Я помню, что очень боялась, что если меня убьют, то я буду некрасиво выглядеть. Я видела много убитых девочек… Мне не хотелось так умереть. Другой раз прячешься от обстрела и не столько думаешь, чтобы тебя не убило, как прячешь лицо, чтобы не изуродовало. Мне кажется, все наши девчонки так думали. А мужчины над нами смеялись, им это казалось забавным. Мол, не о смерти думают, а черт-те о чем…
Зинаида Васильевна:
– К смерти нельзя было привыкнуть. К гибели… Мы ухолили от немцев в горы. И оставалось пять тяжелораненых брюшняков. У них раны у всех в живот, это раны смертельные, день, два – и они умрут. А забрать их не могли, не на чем было везти. Меня и другого санинструктора Оксаночку оставили с ними в сарае, сказали? «Через два дня вернемся, заберем вас». Пришли за нами через три дня. Трое суток мы были с этими ранеными. Они здоровые, крепкие мужчины. Они не хотели умирать. А у нас только какие-то порошки, больше ничего нет… Они все время просили пить, а им пить нельзя. Умирали они на наших глазах, один за другим, и мы ничем не могли им помочь…
Первая награда? Меня представили к медали «За отвагу». Но я ее получать не пошла. Я обиделась (смеется). Понимаете, как? Мою подругу наградили медалью «За боевые заслуги», а меня медалью «За отвагу». А она только в одном бою была, а я уже под станцией Кущёвская и в других операциях участвовала. И мне стало обидно: она только в одном бою была, у нее уже «боевые заслуги», много заслуг, а у меня, получается, только «за отвагу», как бы один раз я себя проявила. Приехал командир, ну и смеялся, когда узнал, в чем дело. Объяснил мне, что медаль «За отвагу» – самая большая медаль, это почти орден.
Под Макеевкой, в Донбассе, меня ранило, ранило в бедро. Влез вот такой осколочек, как камушек, сидит. Чувствую – кровь, я индивидуальный пакет сложила, да туда. И дальше бегаю, перевязываю. Стыдно кому сказать, ранило девчонку, да куда – в ягодицу. В шестнадцать лет это стыдно кому-нибудь сказать, признаться… Ну, и так я бегала, перевязывала, пока не потеряла сознание от потери крови. Полные сапоги натекло…
Наши посмотрели, решили, видно: убита. Придут санитары, подберут. Бой пошел дальше. Еще немного, и я погибла бы. Но шли в разведку танкисты и видят – девушка на поле боя. Я без шапки лежала, шапка откатилась. Они послушали – я живая. Привезли в медсанбат.
Оттуда меня в госпиталь, в один, потом в другой. Через полгода комиссовали по состоянию здоровья. Война кончилась, мне было восемнадцать лет, а здоровья уже нет: три ранения, тяжелая контузия. Но я девчонка, я, конечно, это скрывала, про ранения я говорила, а контузию скрывала. И она дала о себе знать. Меня положили в госпиталь. Мне дали инвалидность, ну, а я? А я эти документы порвала и выбросила, даже деньги какие-то не стала получать. Там надо было ходить на комиссии, перекомиссовываться.
В госпитале пришли меня навещать командир эскадрона и старшина. Командир эскадрона мне очень нравился во время войны, но там он меня не замечал. Он был красивый мужчина, ему очень шла форма. Мужчинам всем форма шла. А женщины как ходили? В брюках, косы – не положено, у всех стрижка, чуть ли не под мальчика. Это уже под конец войны нам прически иногда разрешали носить, косы. А в госпитале у меня волосы отросли, я поправилась, и они (весело смеется) оба влюбились в меня сразу. Всю войну вместе прошли, ничего такого не было, а тут вдвоем: и командир эскадрона, и старшина сделали мне предложение.
После войны хотелось скорее забыть войну. Но не все могли сразу перестроиться. Нам с сестрой отец помог. Он был мудрый человек. Он взял наши медали, ордена, благодарности, спрятал и говорит:
– Была война, воевали. А теперь забудьте. То была война, а сейчас другое надо. Туфельки наденьте. Вы у меня красивые… Надо учиться, надо замуж выходить…
Оля как-то не могла сразу к другой жизни привыкнуть, она гордая была. И я помню, как отец говорил матери: «Это я виноват, что девчонки такие малые на войну пошли. Как бы их она не сломала…»
Дали мне за мои ордена и медали какие-то такие специальные талоны, чтобы я могла пойти в военторг и купить что-нибудь. Я купила себе сапожки резиновые, тогда самые модные, купила пальто, платье, ботинки. Шинель решила продать. Иду на рынок… Я пришла в шелковом платье… И что я там увидела? Молодые ребята без рук, без ног… Весь народ воевавший… У кого руки целые, ложки самодельные продает. А другой сидит, слезами умывается. Я ушла, я не продала свою шинель.
И сколько я жила в Москве, лет пять, наверное, я не могла ходить на рынок. Я боялась, что кто-нибудь из этих калек меня узнает и скажет: «Зачем ты меня тогда вытащила?» Я вспоминала одного молодого лейтенанта, я чуть сама не погибла, но его вытащила, перевязала ему обе ноги, остановила кровотечение и спасла. А он просил меня: «Не тяни. Добей лучше…» И вот я все время боялась встретить его…
А когда я в госпитале лежала, там лежал молодой, красивый парень. Танкист. Миша… Фамилию сейчас не помню. Ему ноги ампутировали, правую руку, одна левая осталась. Ампутации высокие, ноги взяли по тазобедренный сустав, так что протезы нельзя было носить. Его возили на коляске. Сделали специально для него высокую коляску и вывозили все, каждый, кто приходил. В госпитале много гражданского населения приходило, помогали ухаживать, особенно за такими тяжелыми ранеными, как Миша. И дети, и женщины, и школьники. Раненым присылали и вещи, и продукты, и теплые письма. В то время каждый участвовал, чем только мог.
Народ не считался ни с чем…
Этого Мишу на руках носили. И он не унывал. Он так хотел жить. Ему только девятнадцать лет было, он совсем еще не жил. Не помню, имел ли он кого из родных, но он знал, что его в беде не оставят, он верил, что его не забудут…
Конечно, война прошла по нашей земле, везде разруха. Когда мы освобождали деревни, ни были все сожженные. В одной откуда-то из-под земли вышла нас встречать женщина. Она была одна, как сейчас помню, вынесла тарелку с яйцами. Там лежало пять яиц… Вот такая бедность везде… Только земля у людей осталась…