Ночь будет спокойной - Ромен Гари
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В этой связи мое самое занятное воспоминание — это история серпа и молота моего маленького талисмана Мортимера, этот бедолага потерял их во время моей поездки в Турцию. Мортимер — это плюшевый бельчонок, который закончил войну вместе со мной. Я не суеверен, но мне нравится общество. Вот почему я клал себе в карман кусок хлеба, когда отправлялся на задание. Я знал и других летчиков, которые поступали так же… Мне необходимо человеческое присутствие и хлеб, с точки зрения человечности лучше не придумаешь. За свою жизнь я, наверное, таскал с собой штук пятьдесят престранных штуковин, и это на самом деле приносит счастье, потому что они нашли кого-то, кто бы о них позаботился. В Болгарии я надел на голову Мортимеру русскую меховую шапку с серпом и молотом: он любил маскарад. Так вот, я отправляюсь в Турцию, в Бурсу, и этот ротозей ухитряется где-то потерять свою шапку и значок. Полгода спустя сижу я у себя в кабинете в Управлении по делам Европы, в Париже, куда я только что был назначен. Приходит Моник Пари, жена нашего посланника в Софии. Она входит, садится передо мной и молча смотрит — ну с таким выражением в своих прекрасных глазах, с таким выражением! В них и мягкий упрек, и растерянность, и таинственный намек, мол, «смотрите, что я для вас сделала». Я спрашиваю, что происходит. Она ничего не говорит и показывает пальцем своей затянутой в перчатку руки на телефон у меня на столе. Микрофоны, понимаешь. Болгарские микрофоны. Я хочу сказать, что это были болгарские микрофоны, они засели у нее в мозгу и мучают до сих пор, и она переносит это на Париж. В то время, в 1948–1949 годах, еще не шпионили за французскими чиновниками в их собственных кабинетах. Сказывались три года, проведенные ею в Болгарии. Я ничегошеньки не понимал. Тогда она в полнейшем молчании достает из сумки маленькую меховую шапку Мортимера с коммунистической эмблемой, кладет ее ко мне на стол, бережно, чтобы не взорвалось. И снова тот же взгляд, в том же порядке: нежный упрек, растерянность и «ах, боже мой, на какой же риск я иду ради Ромена!». Знаешь, что, оказывается, произошло? Она отправилась в «Брусс-Палас», в Турции, и метрдотель вручил ей коммунистическую эмблему, которую потерял французский дипломат, находящийся на посту в Софии. Он ей вручил это для того, чтобы дать делу ход. Тогда Моник, которая меня все ж таки знала, черт возьми, задалась вопросом, уж не являюсь ли я секретным агентом мирового коммунизма, этаким Филби в буквальном смысле слова. Она дождалась, когда окажется в Париже, и пришла ко мне в кабинет на набережную Орсе, этакая трагическая героиня, выложила мне на стол театральным жестом, в котором было все, серп и молот моего Мортимера и умоляюще взглянула на меня, как бы призывая все ей сказать, во всем сознаться. Если живешь в одной из стран, где за тобой постоянно следят, в атмосфере постоянного недоверия, — я знавал там одного швейцарского дипломата, который носил ключ от сейфа в кожаном мешочке под мошонкой, — становишься немного параноиком. Сегодня это куда менее серьезно, потому что у тебя нет сомнений, ты знаешь, микрофоны стали частью жизни, вошли в повседневный обиход. Кстати, учитывая постоянные вторжения в частную жизнь, больше нет причин для того, чтобы не совокупляться на публике, как собаки, нас ведь все равно могут сфотографировать, подслушать, записать, и если министру внутренних дел захочется узнать, как ведет себя в момент оргазма господин Марше[50], то ему стоит лишь нажать на кнопку. Я помню, как ушел с одной вечеринки в Беверли-Хиллз, когда один молодой режиссер включил нам крики и воркование трех кинозвезд, записанные на магнитофон. Уничтожение приватности может вести лишь к скотству, потому что уже и вправду нет причин пытаться что-то скрыть, раз скрыть больше нельзя. Америка, разумеется, в авангарде по части прослушивания телефонов и прочей слежки, но все страны проституируют на этот манер. Когда я был поверенным в делах в Ла-Пасе, в Боливии, в 1956 году, я слал во Францию довольно мрачные телеграммы. Тогда это была нищая страна на высоте пяти тысяч метров над уровнем моря, а сейчас это страна Клауса Барби[51], лионского палача, страна, где в тавернах горланят нацистские песни. Я отсылал по три-четыре телеграммы в неделю, в них я писал о том, что видел. А потом вдруг заметил, что у меня больше нет в городе никаких контактов. Никакой возможности застать кого бы то ни было в местном Министерстве иностранных дел или в других местах. Полный остракизм. А ведь у нас не было никаких политических проблем с Боливией. Следовательно, это личное. Я ничего не понимал. И вот как-то я сидел в гостиной посольства, размышляя над своим провалом. Ибо это был провал: глава миссии, находящийся на плохом счету из-за своих личных качеств, это действительно катастрофа. Тут появляется метрдотель и подает мне кофе. У него была физиономия танцора аргентинского танго, и, несмотря на пятнадцать лет работы метрдотелем в дипломатической миссии, он не выучил ни слова по-французски. Так что в его присутствии все говорили посвободнее. Едва до меня это дошло, как я услышал щелчки в соседнем кабинете. Сейф находился не в канцелярии, располагавшейся в другом месте, а в резиденции посольства для пущей безопасности. Гостиную и кабинет разделяла перегородка с застекленной дверью, но щелчки были слышны довольно отчетливо. Это открывал сейф первый секретарь. Я слушаю и считаю щелчки, с паузами — с расстояния в семь метров, через перегородку! Жду еще — и сейф закрывается, что позволяет мне прослушать щелчки и паузы комбинации из трех цифр, которые образуют код. Это был старый сейф с изношенным механизмом, производившим такой грохот, что кто угодно мог подслушать комбинацию из соседнего помещения. Метрдотелю достаточно было всего лишь войти в гостиную и прислушаться. Вот почему я стал persona non grata: боливийцы читали мои телеграммы, и поскольку те были, мягко говоря, не очень для них лестными, они затаили на меня смертельную обиду. Они не могли потребовать моего отзыва, чтобы не раскрылся весь фокус. Я провел с метрдотелем интересный сеанс, во время которого он сделал абсолютно сенсационные успехи во французском, вплоть до употребления imparfait du subjonctif[52]. Я немедленно телеграфировал об истории с сейфом во Францию. Меня тут же отозвали. Надеюсь, что они с той поры уже сменили сейф, не знаю.
Ф. Б. Итак, в Софии ты делаешь первые шаги в «дипломатии»… А это слово все еще окружено некой аурой привилегированности, принадлежности к особому кругу, почти таинственности…
Р. Г. Это идет из прошлого, пережиток XVIII и XIX веков, он имеет мало общего с настоящим. Посол, даже выдающийся, сегодня ведет себя как марионетка, которую дергают за ниточки из Парижа. Разумеется, один и тот же балет может исполняться дрянными танцовщиками и очень умелыми, хотя Нижинские — большая редкость. Сегодня дипломатия больше напоминает медсестру. Дипломаты бережно ухаживают, успокаивают, обещают, что будет лучше, что это излечимо. Они измеряют пульс, давление, температуру, производят хорошее впечатление, составляют отчеты, внушают больным доверие, сигнализируют о функциональной недостаточности, критическом состоянии и даже порой замечают смерть больного. Они делают это отлично. В нынешнем мире социоэкономические, этнические, географические массы реальности набрали такую силу, что «большие начальники», способные на нечто серьезное, а не только на то, чтобы ставить диагноз и следить за все ускоряющимся эволюционным процессом, практически не обладают инициативой. Мы замыкаем цивилизацию, где-то есть дитя-цивилизация, которое уже бьет ножкой в утробе, но еще не готово выйти из нее, и нам о нем еще ничего не известно. Смутный период вызревания… Известно, что у женщин он длится девять месяцев, но у цивилизаций… Если ты возьмешь нынешнюю французскую дипломатию, то увидишь человека, который спешит изо всех сил, — Жобер, — но который абсолютно не в состоянии воздействовать на ситуацию, он силится следить за удобством французских пассажиров во время пути, направление которого полностью от него ускользает… Что действительно потрясает в «ускорении истории», которое мы переживаем, так это то, что умопомрачительная скорость, с которой мир стремится к будущему, сопровождается отсутствием контроля за направлением движения. В этом путешествии вслепую удалось полностью скрыть основной вопрос — о пункте назначения — и заменить его вопросом о материальном удобстве внутри транспортного средства… Лично мне направление очень не нравится. Если говорить откровенно и резко, если говорить на том языке, каким он был изначально и в эпоху крепкого здоровья, я думаю, что мы держим курс на дерьмо, но вот только еще не знаю, в какой компании…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});