Данте в русской культуре - Арам Асоян
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Любопытно, что и в письме, и в повести Герцен, оправдываясь, апеллирует к Данте. Образ Ивана Сергеевича, уподобленного тем, кого Вергилий и его спутник встречают за вратами Ада, призван оттенить достойные черты противоречивого характера князя, ибо это о противоположных ему натурах Вергилий говорит Данте:
…То горестный уделТех жалких душ, что прожили, не знаяНи славы, ни позора смертных дел.И с ними ангелов дурная стая,Что, не восстав, была и не вернаВсевышнему, средину соблюдая [Ад, III, 34–39].
Для себя Герцен исключал возможность стать человеком золотой середины. В его дневнике есть запись: «Будь горяч или холоден! А главное будь консеквентен…» [II, 230]. Лишь иронизируя над способностью довольствоваться заурядной жизнью, он мог написать: «А что, в самом деле, бросить все эти высокие мечты <…> жениться по расчету и умереть с плюмажем на шляпе, право, недурно, – „исчезнуть, как дым в воздухе, как пена на воде“» [XXI, 41][323]. Этими же дантовскими словами завершается характеристика Тилькова: «В нем не было той самобытности, которая выносит человека над толпою, ни той пошлости, которая заставляет другого делить с нею ее сальные пятна, и потому он отстранился от людей и мог бы умереть, не сделав ничего доброго, кроме благодетельных попечений о Плутусе, – словом исчезнуть, „как струя дыма в воздухе“» [I, 142].
Пристрастие молодого Герцена к Данте, отмеченное романтическим умонастроением, нашло отражение не только в художественных, но и в художественно-документальных жанрах. Во «Второй встрече» герой очерка, отлученный от родины и преследуемый властями, говорит собеседнику: «Никогда человек в счастии не узнает всей глубины поэзии, в его душе лежащей, но страдания, вливая силы, разверзнут в ней океан ощущений и мыслей. Когда Дант был в раю – торжествуя ли в своей Firenze или будучи в ссылке, „испытывая горечь чужого хлеба и крутизну чужих лестниц?“» [I, 129][324]. Эта реплика отсутствует в «Былом и думах», где Герцен снова рассказал о своей встрече с «мучеником польского дела» Петром Цехановичем. Она вложена в уста польского повстанца самим Герценом и отвечает общеромантическому взгляду на поэзию и жизнь. В одно время с автором «Второй встречи» С. П. Шевырёв писал почти то же самое в «Истории поэзии»: «Вникните в жизнь Данта <…> Не из источника ли несчастья, этого глубокого источника жизни, почерпнул он свою поэзию? Возьмите Тасса и Мильтона! Какими страданиями была искуплена их поэзия!»[325] Но сентенция героя очерка в контексте всей его исповеди вбирает в себя и другой смысл. Она перекликается с началом исповедального монолога: «Да, я много страдал, но я не несчастен. Несчастны они в своем счастии, а мы счастливы!» [I, 128]. Это противопоставление гонителей и гонимых, власть предержащих и сражающихся против нее, раскрывает политическое содержание сентенции, которая звучит теперь как вызов судьбе, как прокламация романтической борьбы за справедливость. И флорентийский изгнанник, по праву именовавший себя поэтом справедливости[326], становился примером тем, кто выбирал для себя путь сурового, но единственно возможного счастья.
С течением времени мысль Герцена о Данте все более утрачивала субъективно-мечтательный характер, все более, как сказал бы сам писатель, одействотворялась, обретала общественно-политическую направленность. Эта эволюция была связана с развитием реалистических тенденций в творчестве Герцена, ибо для него реализм был не только проблемой стиля, но прежде всего проблемой миропонимания[327].
На рубеже тридцатых-сороковых годов он работал над «Записками одного молодого человека». Журнальная редакция «Записок» готовилась в тот важный для Герцена «переломный период, когда он преодолевал романтически-идеалистические увлечения юности и решительно переходил к материалистическому мировоззрению» [I, 513]. В заключительной части повести, которая названа «Годы странствий», Герцен предварил основной текст двумя эпиграфами:
So bleibe denn die Sonne mir im Rücken!..Am farbigen Abglanz haben wir das Leben.
Faust, 2. TeilPer me si ve nella citta dolente.Dante. Del' «Inferno»
Смысл эпиграфов невозможно понять, не уяснив идейно-художественной задачи, которую решал автор. Ее характер связан с жанровой природой «Записок», определяемой исследователями по-разному. Многие из них сходятся во мнении, что повесть автобиографична, и отождествляют историю духовного развития «молодого человека» с биографией Герцена[328]. Но такое отождествление, несомненно, ошибочно. По точному замечанию Л. Я. Гинзбург, автобиография в «Малиновской» части «Записок» «только основа, на которой разрастаются бытописание и сатира» [1, 512]. Идейный центр повести не в изображении Малиновских нравов и не в биографическом описании, а в споре «молодого человека» с Трензинским[329]. Этот спор, ставший продолжением яростных баталий автора с Белинским, определил философское содержание «Записок». Он разгорелся вокруг тезиса о «разумной действительности».
В конце лета 1839 г. Герцен на непродолжительное время вернулся в Москву. Интеллектуальная элита была занята обсуждением ведущих идей гегелевской философии, которая, как писал Энгельс, оставляла широкий простор «для самых различных практических партийных воззрений»[330]. В кружке Белинского царили «примирительные» настроения, обоснованные афоризмом Гегеля: «Что действительно, то разумно, что разумно, то действительно»[331]. Идея законосообразности исторического процесса, объективной закономерности, которая прокладывает себе дорогу независимо от желания отдельных лиц, властно захватила Белинского[332] и, казалось, освободила от «опеки над родом человеческим»[333]. «К черту политику, да здравствует наука!» – провозглашал он. В «Московском наблюдателе», который Белинский начал редактировать с весны 1838 г., в первом же номере «молодой редакции» появилась программная статья-предисловие М. А. Бакунина к «Гимназическим речам» Гегеля. «Примирение с действительностью во всех отношениях и во всех сферахжизни, – утверждалось в одной статье, – есть великая задача нашего времени, а Гегель и Гёте – главы этого примирения, этого возвращения из смерти в жизнь»[334]. Для Бакунина и его единомышленников Гёте был олимпийцем, спокойно созерцающим «всепобеждающий потокжизни»[335]. В такую-то пору Герцен и познакомился с Белинским, который проповедовал «индийский покой созерцания и теоретическое изучение вместо борьбы» [IX, 22]. Между ними закипел бой. Жар спора не остыл и после того, когда оба покинули Москву. «Белинский, – писал Герцен, – раздраженный и недовольный, уехал в Петербург и оттуда дал по нам последний яростный залп в статье, которую так и назвал „Бородинской годовщиной“ [IX, 22–23]. За ней последовали „Очерки Бородинского сражения (воспоминания о 1812 годе). Сочинение Ф. Глинки“ и „Менцель, критик Гёте“. В этих статьях „неистовый Виссарион“ вновь обрушился на Герцена. Тот не остался в долгу. „Записки“ были ответом на „залпы“ Белинского, хотя их основа соткана из ранних автобиографических опытов автора.
В „Очерках Бородинского сражения“ Белинский писал: „Каждый из членов общества имеет свою историю жизни, а общество имеет свою, и еще гораздо последовательнейшую <…> Как единый человек, оно переходит все моменты развития; начав бытие бессознательно и довременно, вдруг пробуждается для сознания, но для сознания еще естественного, непосредственного; наконец наступает для него эпоха выхода из естественной непосредственности, оно отрицает родство крови и плоти во имя родства духа, чтобы потом через дух снова признать родство крови и плоти, но уже просветленное духом – светом божественной мысли“[336].
История жизни человека и общества очерчена Белинским в свете гегелевских представлений о логике саморазвития идеи. Ей следует и Герцен, изображая духовное развитие „молодого человека“. Трем этапам становления героя соответствуют три части повести: „Ребячество“, „Юность“ и „Годы странствования“. В последней перед нами уже не „молодой человек“, а „просто человек“ [1, 284], который „подобно какому-нибудь Гёте“ стремится „внутренний мир сделать независимым от наружного“ [1, 303], другими словами, проникнуться идеей законосообразности сущего и обрести олимпийское спокойствие. Сущность этапов развития „молодого человека“ подсказана эпиграфами. Первой главе, где рассказывается об эпохе непосредственного приятия мира, когда „распускавшаяся душа требовала живой симпатии“ [1, 270], предпосланы стихи Гёте, в которых жизнь славится как „высший дар, полученный нами от бога и природы“: