Возвращение в Египет - Владимир Шаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Забыл сказать, что на одном из ярусов русской колонны нашлось место и для нашего Николая Васильевича. Он в расстегнутой шинели. Полы ее отклячены ветром. За ним большая и довольно разношерстная толпа. Многочисленные персонажи (где кто, понятно сразу) перемешаны с восторженными почитателями. От славянофилов до высокопоставленных дам из позднего окружения. Вместе все они чувствуют себя довольно уверенно, никто никого не сторонится и не избегает. В уста Гоголя вложены следующие слова (кажется, из письма): «…верь в Бога и двигайся вперед».
Коля — дяде ЮриюДядя Валентин рассказывал, что эскизы для горсовета с завитыми, закрученными в орнамент муравьиными колоннами демонстрантов были второй попыткой. Что миниатюрой, что орнаментом он занимался много лет назад и думал, что к этому не вернется. В Хиве дядя говорил, что вообще рисовать его сманили два крохотных медальона, висевших в родительской спальне. На одном выцветшая блеклая женщина, на соседнем ей в пару белобрысый с прозрачной кожей младенец. И мать, и ребенка Валентин держал за родню, но кто это, никогда не спрашивал, боялся худшего. Только уже студентом, копируя акварели для ВХУТЕМАСа, наконец решился. Оказалось, что трусил он зря. Работы куплены в антикварной лавке, а так ни о женщине, ни о ребенке ничего не известно.
В мастерских Валентин определился рано, на втором курсе стал ходить в класс миниатюры, где его очень хвалили. Но через год что-то забуксовало. Думал, пройдет, терпел, работал, однако всё выходило неживым. Художник, который вел их класс, взял его работы домой, столько, сколько он принес, — три большие папки. Неделю держал, а потом сказал, что дело плохо и толку не будет. У Валентина неподходящий размах крыла. Его руку, чтобы она, выбрав свое, расслабилась, еще надо вести и вести, а поле рисунка кончилось, из-за этого мазок робок, опаслив, в нем нет свободы.
Схожая история была и с обнаженной натурой. На последних курсах ВХУТЕМАСа они втроем вскладчину нанимали модель — довольно красивую женщину лет тридцати, из «бывших». Мастерская помещалась в подвале и была сырой, холодной. Чтобы хоть как-то обогреть натурщицу, они разжигали буржуйку, сажали беднягу вплотную к огню, но и это не помогало, ей всё равно приходилось несладко. От натурщицы прямо шел ужас, что вот сейчас она замерзнет и заболеет, почему Господь создал ее не как любого зверя в шкуре или как птицу в пухе и перьях, а вот такой во всех смыслах голой. Валентин говорил, что понять модель нетрудно: когда по многу часов неподвижно лежишь, сидишь или стоишь, мышцы одна за другой делаются корявыми, деревенеют, даже в тепле их схватывает будто судорогой. И вот, человек в принципе не сентиментальный, он скоро поймал себя на том, что стесняется рисовать онемевшую плоть: словно она вообще больше не часть живого тела, под разными предлогами хитрит, обходит ее стороной.
Здесь корень его ВХУТЕМАСовских проблем. Поначалу он числился среди подающих надежды, но пропуски, бесконечные белые пятна на эскизах буквально бесили преподавателей. Конечно, Валентин понимал, что не прав, но поделать с собой ничего не мог; на любом из его набросков тех лет женские тела словно в промоинах. Написаны только мышцы, что, как и раньше, податливы и мягки, эластичны и послушны. Так он рисовал года два, а потом навсегда завязал с обнаженной натурой.
Папка № 7 Старица, апрель 1955 — сентябрь 1956 г
Коля — дяде АртемиюДядя Артемий, я освободился полгода назад, но от мамы о твоих делах знаю. Мне ведомо, что ты и доктор наук, и профессор, а главное, один из лучших знатоков украинского барокко, и, конечно, я надеюсь, что теперь мы, как раньше, сможем писать друг другу большие письма — всё это вернется, будто не было ни войны, ни лагеря, может быть, даже и революции не было, шло, никуда не сворачивая, само собой катило и катило по той же дороге, что испокон века. Пока, как ты и просил, отчитываюсь за прошедшие четырнадцать лет.
Во-первых, где я сейчас. Есть такой маленький и весьма древний городок Старица — это почти самое верховье Волги. Река здесь быстрая, но еще не широкая, не такая, какой ее обычно снимают на фотопленку и пишут маслом. От Москвы примерно двести пятьдесят километров, но добираться на перекладных — поезд до Твери или до Ржева, а уж оттуда автобус. Все-таки в Москве раз в месяц я бываю и маму вижу регулярно.
Как меня занесло в Старицу и как я здесь живу — история на отдельное письмо. В качестве предисловия скажу, что работаю по своей сельскохозяйственной специальности — занимаюсь озеленением города. В сущности, чистой воды синекура. Тут и так перед каждым домом палисадник, а на заднем дворе сад, в худшем случае огород, где и без моего участия всё растет достаточно резво. В итоге я начальник лишь над городским парком на берегу Волги и тремя клумбами — одной большой и во всех смыслах главной, она у здания горсовета, и двумя поменьше, у автобусной станции и речной пристани. В общем, дел немного и на другие занятия, особенно зимой, времени хоть отбавляй.
Теперь о моем аресте. Ты написал, что, когда меня взяли, вся семья принялась сушить сухари. Знали, что, сколько ни предупреждай, письма я не жгу и не выбрасываю, трясусь над ними, как Шейлок. Всё это так, я действительно был последний дурак, мог многим поломать жизнь, но Бог спас. Когда мама с пол-оборота забраковала мысль переписать первую часть «Мертвых душ» уже на нашем, на советском материале, я ушел из «Сельской нови» и стал проситься обратно в Петровскую академию. Газета дала мне хорошую характеристику, и всё равно взяли не без труда. Я был рад, мама была рада, но, проучившись полгода, твой покорный слуга затосковал. После почти двух лет самостоятельной жизни сидеть за партой скучно. И тут прямо мне в масть у деканата вывешивают список совхозов и колхозов, которым позарез нужны агрономы, и они берут недоучившихся студентов. С тем, однако, что переведешься на заочное отделение и в два-три года кончишь курс. Решил ехать. Подобрал подходящее место, списался, председатель был в восторге и сразу наобещал золотые горы. Собственную избу, лошадь плюс щедрые подъемные. В том же, что касается земли, полную свободу рук.
Совхоз, на который я положил глаз (название его «Светлый путь»), находился в Саратовской области, в ста километрах от Волги, в глубь степи в сторону Урала. Из Москвы поездом надо было ехать до Вольска. Там переправа и еще восемьдесят километров по однопутке, дальше сорок верст на лошади. «Светлый путь» я выбрал по нескольким причинам. Во-первых, это места, куда, как я и сейчас считаю, Чичиков вывел бы купленные души. У Николая Васильевича говорится о Новороссии, но ко времени окончания первой части поэмы земли давали уже не на Херсонщине, а снова в Заволжье. Это и район колонистов: немцев-евангелистов, штундистов, прочих. Совхоз с юга как раз граничил с ныне упраздненной немецкой автономной областью. Здесь же были и главные монастыри староверов. В пятидесяти километрах от «Светлого» протекает Большой Иргиз, и по правую руку на холме до сих пор видны развалины крупнейшего из них Нижне-Воскресенского. Пока в 1829 году саратовский губернатор Голицын не разорил монастырь почти подчистую, в обители жило больше сотни иноков и немалое число бельцов. По соседству с нами полувеком позже были основаны и несколько колоний толстовцев. В общем, этакая новая Земля Обетованная, где то и дело проклевывается, будто рассада, пытается взойти Небесный Иерусалим.
Всё это меня давно занимало, и, конечно, был соблазн попробовать привести эту землю, так сказать, в божеский вид. Тем более что «Светлый путь» лежал совсем на боку. В засушливый год не собирал и того, что посеял, в хорошее лето кое-как отчитывался по госзакупкам, но и тогда на себя мало что оставалось. Народ, который еще не разбежался, кормился лишь с приусадебных участков. А ведь это сплошь чернозем и подпочвенные воды не так чтобы глубоко: если нормально работать, сеять когда надо и убирать тоже когда надо, настоящие засухи в здешних местах случаются не чаще, чем раз в семь лет.
Так и было, пока землей владели крепкие, справные хозяева, но потом, как известно, их объявили кулаками, кого посадили, кто успел сбежать в город на заводы и фабрики — в общем, всех разорили, и за пару лет земля пришла в полную негодность. Теперь тут ничего не родится, а если всё же вырастет — не успевают собрать, а уберут — загубят каким-нибудь другим способом. При этом пашня работает на износ, нет коров, значит, нет и навоза, а без него плодородный слой — раньше он был в метр, кое-где и больше — каждый год сокращается на полсантиметра. При правильной агротехнике должен нарастать. Пашут так, будто специально задались целью: что посеяли — засушить на корню. Прежде я смотрел на село со стороны, по заданию редакции этаким перекати-поле метался из деревни в деревню, сегодня здесь, завтра уже бог знает где, а тут, наконец, появилась возможность во всё вникнуть, как пытался Николай Васильевич, когда писал вторую часть поэмы, и заняться делом, как пытались те, кого он в ней вывел.