Зачем звезда герою. Приговорённый к подвигу - Николай Гайдук
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хрустя хромочами, полковник прошёлся по кабинету. Постоял около тёмного окна. За железным неводом заржавленной решётки – как золотая рыбка – загорелась лампочка во дворе милиции; дежурный включил. А затем где-то внизу под окнами, скрипя тормозами, остановился «Чёрный воронок». Железными крыльями дверцы захлопали.
Бронислав Брониславыч закрыл бумаги в сейфах, со второго этажа сошёл по деревянной скрипучей лестнице и хмуро удивился, когда дежурный офицер – в ответ на вопрос – доложил о задержании какого-то «престарелого сексуального маньяка», пытавшегося прямо в ординаторской над врачом надругаться.
«Совсем уже народ сошёл с ума! Пся крев! – поправляя фуражку, Белоцерковский сердито крякнул. – Куда мы катимся?»
Однако ещё больше полковник удивился, когда увидел престарелого «насильника»: лицо благообразное, страдальческое. Много лет не за страх, а за совесть работая в милиции, Белоцерковский был не только милиционер, но и психолог. Он хотел уже уходить – и так запозднился. Но что-то вдруг задержало. Может быть, любопытство, а может…
Скорей всего, хотелось убедиться: ошибается он, многоопытный, матёрый полковник, или всё-таки не ошибается по отношению к задержанному.
Белоцерковский приказал оставить их вдвоём и постарался расположить к себе этого странного «маньяка». Но Стародубцев был неприступен. Отчуждённо, угрюмо осматривал голые серые стены, обсиженные мухами. Сердито сопел. И стыдно ему было, и зло брало на этих сытых, самоуверенных милиционеров.
«Нашли преступника. Страну свалили с ног – и ничего. А тут, гляди-ка, самого опасного поймали. Даже полковник явился. Или делать не хрен, или я действительно такой опасный?»
Закончив рассматривать серые, тоску наводящие стены, потолок с яичной скорлупой штукатурки, местами готовой посыпаться на голову, Стародубцев глаза опустил. Хромочи полковника увидел – блестели как два самовара – и припомнил что-то неприятное.
«Комиссар, – кривя ухмылку, подумал Солдатеич. – Замполит. Контрразведка или СМЕРШ. Окопались тут, крысы, в тылу!»
– Вы не курите? – вдруг спросил полковник.
– Прямо как перед расстрелом, – пробубнил Солдатеич, не отказавшись от папироски.
– Что вы сказали?
– Я говорю, спасибо, товарищ комиссар. Благодарствую.
Белоцерковский утомлённо улыбнулся. – Ну, какой же я вам комиссар? – Полковой, поскольку вы полковник.
– Воевали? – не сразу спросил Бронислав Брониславыч.
– Нет, – с вызовом ответил Стародубцев и закашлялся. – Ягодки-грибочки собирал.
– Попить хотите?
– Я не пью. – Солдатеич опять покашлял. – Хотя водицы можно.
Полковник подал ему кружку с горбушкой дрожащей воды. И после этого угрюмый голос Стародубцева стал помягче, подобрей. И через несколько минут общения с задержанным – по его глазам, по разговору и вообще по линии поведения – полковник понял: этот человек не может быть насильником. Полковник даже вспомнил теорию Ломброзо, который весь преступный мир поделил на четыре части: жулик, вор, насильник, душегуб.
Стародубцев под эту теорию не подходил. Так, во всяком случае, казалось полковнику.
– Степан Солдатеич, – доверительным тоном заговорил Белоцерковский, пододвигаясь к задержанному. – Зачем вы это сделали?
– А что я сделал? – Стародубцев одёрнул больничную застиранную пижаму, похожую на арестантскую робу. – Я ничего, я тока собрался.
– Что именно вы собирались там сделать? – Клизму поставить хотел Бурдакровичу.
– Бурдаковичу? Доктору? – Глаза у полковника стали «квадратными». – Это он клизмы должен делать. А ему-то за что?
– За красное знамя, – проворчал Стародубцев. Полковник чуть не выронил коробок со спичками. – Это как же понять?
– Он сказал, что выпишет меня, когда я увижу на крыше красное знамя. Как над Рейхстагом.
– Ничего не понимаю! – признался полковник. – Вы можете подробней объяснить?
– А зачем это вам? – Степан Солдатеич машинально потрогал ухо, покусанное войной. – Сажайте в кутузку и весь разговор. «Пришёл черёд и стало небо в клеточку…» Или как там поётся?
– Небо в клеточку – это успеется, – резонно сказал Белоцерковский. – Ведь вы же не из тех, которые… Вы же серьёзный человек. Я это сразу понял. Я людей тут разных перевидал.
Постепенно проникаясь доверием к полковнику, Стародубцев изложил ему историю со своим «пропавшим зрением». Пряча горькую усмешку, Белоцерковский отвернулся к зарешеченному окну, закурил. Последняя осенняя муха жужжала между стёклами – как в стеклянной камере. Где-то гремели сапоги по коридору. Крик пьяного детины прокатился – обрывок раздольной песни. Потом всё стихло. Воронок, приглушенно каркая прохудившимся выхлопом, отъехал от крыльца, прожигая фарами сгустившуюся темень.
– Значит, так, – решил полковник, ладошкою прихлопнул по столу, – на пятнадцать суток мы вас оформлять не будем. А переночевать придётся. Да. Потому что я не знаю, что ещё вам в голову взбредёт. Понятно? Есть вопросы?
– Есть. Вы не могли бы мою одежонку доставить сюда из больницы. Я туда вертаться не хочу. А то ещё харю набью кой-кому, не сдержусь.
– Я вас понял. Всё. – Белоцерковский, поднимая грудь на вдохе, повелительно крикнул: – Лейтенант! Уведите!
Заложивши руки за спину, Стародубцев постоял на пороге, вздохнул.
– Спасибо, что уважили старого солдата.
– Уважил, ага! – Белоцерковский раздавил окурок в пепельнице. – Вот если он напишет заявление, тогда…
– Не напишет.
– Откуда такая уверенность?
Степан Солдатеич саркастически хмыкнул. – Рыльце у него в пуху.
– В каком таком пуху?
– А в таком, который не побреешь. Вот пускай напишет, тогда узнаете.
Белоцерковский отодвинул пепельницу, доверху заряженную гильзами отстрелянных окурков.
– Ну, всё. Ступайте.
Подслеповато моргая и чуть прихрамывая, – тросточка осталась в больнице – Стародубцев поплёлся по длинному бетонному коридору, тускло освещённому одною пыльной лампочкой. И вдруг остановившись, он расхохотался, запрокинув голову, – эхо загуляло по углам.
– В чём дело? – тревожно спросил лейтенант за спиной. – Сынок! Ха-ха! Дак ты бы видел, как он перепугался. – Кто? Полковник?
– Да нет. Метёлка эта новая. Бударкович, мать его…
Он подумал, я и, правда, руки буду марать об его, об этот – афедрон. Ха-ха…
– Афедрон? А это что такое?
– Задницу так в старину называли, сынок. А теперь называется ж…
Лейтенант, ухмыляясь, остановился у железной двери, зловеще зазвякал ключами.
– Не знаю, что там было, – сказал с лёгким сочувствием, – а посидеть придётся.
– Сидеть – не лежать. Надоело в больничке, все бока отвалял. А главное, что это… – Солдатеич пощёлкал пальцами, подыскивая нужные слова. – Обстановка прояснилась на передовой. Хотя, конечно, в этой новой обстановке мало хорошего, но это всё же лучше, чем неизвестность. Да, сынок?
– Да уж чего хорошего…
– И это тоже верно. А что там, на Москве, слыхать? Какие новости? Долго этот флаг болтаться будет над страной? Серо-буро-малиновый с прокисью.
– Что? Не нравится?
– Нет. Я бы снял его к чёрту! – разоткровенничался арестант. – Я, сынок, уже снимал. Было дело в сорок пятом. Над Рейхстагом.
Прежде чем двери закрыть на замок, лейтенант негромко посоветовал:
– Батя, только ты про знамя больше никому не говори. А то сильно долго тут гостить придётся.
– Да-а, гостиница у вас не ахти какая, – согласился арестант, оглядывая мрачные стены, кое-где отмеченные росчерком землетрясения. – Но всё же это не Бухенвальд. Не Освенцим. Переживу как-нибудь. Только ты бы, сынок, подсобил мне рекогносцировку навести.
– Это как же я смогу? Чем подсоблю?
– Ну, дал бы мне газетки почитать, ночку скоротать. – Солдатеич кулаком постучал по стене каземата. – У меня клаустрофобия, сынок. Тошно мне в таком вот в замкнутом пространстве. Так что ты бы уважил.
– Хорошо. Попробую. Но это нарушение.
– Дак всё теперь нарушилось. Страну свалили с ног. – Ни говори, отец. Такая буча.
В газетах, какие достались ему, было много шелухи и пустопорожней болтовни. Ворох газет представлялся похожим на большую навозную кучу, в которой иногда встречалось жемчужное зерно.
«Вам, господа, нужны великие потрясения, а нам нужна великая Россия» – читал Стародубцев слова Столыпина, сказанные в начале ХХ века. Интересно, а когда же начались эти потрясения души? Первая глубокая трещина – как после динамита под скалой – в душе народа возникла, наверно, в ту пору, когда народовольцы взорвали царя Александра Второго. Так, наверно, да? А дальше было проще. Клин забили в трещину – располовинили могучий монолит. Забурлила, закипела революция. Потом Гражданская война со звоном и стоном взрывала душу. Потом придумали другую землетряску – раскулачивание; многомиллионное уничтожение крестьян. Рассказачивание – самых смелых и гордых смешали с грязью. И дальше, дальше, дальше – трясли, крушили, били душу русского народа, в мелкую крошку толкли. Озверевшая толпа накинулась на Бога – небеса на землю стаскивать пошли. Иконы рубили, языки вырывали колоколам, ещё вчера малиновым стозвоном ласкающие Русь. Монастыри, как вражеские крепости, динамитом в воздух поднимали. Ну, а потом уже война с германцами сотрясала землю, крушила и доламывала, дожигала то сокровенное, что уцелело в душе и сердце русского народа. Война год за годом утюжила танками, бомбами рвала, секла пулемётами Вермахта и пулемётами советских заградительных отрядов. И что же после этого осталось на том месте, где была душа? Душа была – как поле, широко цветущее весной. А теперь – всё кругом заброшено, зачертополошено.