Одетта. Восемь историй о любви - Эрик-Эмманюэль Шмитт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лиля, заслушавшись и вдруг поверив Ирине, вонзила себе в палец иголку. Она с ужасом глядела на выступившую капельку крови.
— Я хочу, чтобы меня немедленно перевели в другой барак!
Татьяна вмешалась:
— Ирина, ты здраво рассуждаешь, но это всего лишь твои догадки. А мне интуиция подсказывает другое. Этой можно доверять, она такая же, как мы. Может, более стойкая.
— Давай подождем. Потому что если нас застукают…
— Да, ты права. Подождем. И главное, попробуем довести ее. Надо перестать с ней разговаривать. Если Ольга доносчица, специально подосланная к нам, то она запаникует и попытается сменить линию поведения. Сделав это, она себя выдаст.
— Неплохо придумала, — поддержала Ирина. — Давайте вести себя, будто ее здесь нет, посмотрим, как она отреагирует.
— Это ужасно… — вздохнула Лиля, лизнув палец, чтобы тот поскорее зажил.
В течение десяти дней ни одна из заключенных барака номер тринадцать не заговорила с Ольгой. Та, казалось, этого сначала не замечала, потом, когда наконец до нее дошло, ее взгляд стал жестким, почти каменным; но она ни словом, ни жестом не нарушила молчание. Она приняла свою изоляцию.
Похлебав супу, женщины собрались вокруг Татьяны.
— Доказательства налицо, разве нет? Она не сдалась.
— Да, просто ужасно…
— Лиля, тебе все внушает ужас…
— Согласитесь, это кошмар: понимать, что все тебя отвергли, и не двинуть мизинцем, чтобы помешать бойкоту! Это почти не по-человечески… Да есть ли у нее вообще сердце, у этой Ольги?!
— Кто тебе сказал, что она не страдает?
Лиля на минуту перестала шить, воткнув иголку в ткань: она об этом не подумала. Ее глаза тут же наполнились слезами.
— Она чувствует себя несчастной из-за нас?
— Да она такой прибыла сюда и вряд ли здесь стала еще несчастнее.
— Бедняжка! Это по нашей вине…
— Мне все же кажется, что на нее можно рассчитывать.
— Да, ты права! — воскликнула Лиля, вытирая слезы рукавом. — Давайте поговорим с ней поскорее. Мне так больно при мысли, что она такая же заключенная, как и мы все, а мы лишь усугубляем ее горе, делая ее жизнь невозможной.
Посовещавшись несколько минут, женщины решили рискнуть и открыть свой план; Татьяне предстояло вступить в переговоры.
Лагерь вновь погрузился в сон; снаружи стоял мороз, в снегу между бараками порой проскакивали юркие белки.
Ольга, держа миску одной рукой, крошила черствую корку.
Татьяна подошла к ней:
— Ты знаешь, что раз в два дня тебе положена пачка папирос?
— Представь себе, заметила, я же курю!
Ответ, словно ракета, сорвался с ее губ, недельное молчание ускорило ее речь.
Татьяна заметила, что, несмотря на агрессивность, Ольга сказала больше, чем обычно. Должно быть, ей не хватало человеческого общения… Татьяна сочла, что можно продолжать.
— Раз ты все замечаешь, то наверняка заметила, что ни одна из нас не курит. Или что мы курим самую малость в присутствии надзирательницы.
— Хм, да. Нет. Что ты имеешь в виду?
— Ты не задумывалась, для чего нам папиросы?
— А, понятно, вы их меняете. Это же лагерные деньги. Ты что, хочешь мне их продать? Мне платить нечем…
— Ошибаешься…
— Если не деньгами, то чем расплачиваться?
Ольга неодобрительно покосилась на Татьяну, будто заранее отвергая то, что ей предложат. Поэтому Татьяна помедлила с ответом.
— Мы не продаем курево и не меняем. Мы используем папиросы для другого.
Почувствовав, что пробудила любопытство новенькой, Татьяна замолчала, зная, что выиграет, если вынудит Ольгу к продолжению разговора.
В тот же вечер, подойдя к Татьяне, Ольга долго смотрела на нее, словно прося нарушить молчание. Бесполезно. Татьяна хотела отыграться за тот первый день.
Наконец Ольга сдалась:
— Ну, так что вы делаете с куревом?
Татьяна обернулась и пристально на нее посмотрела:
— Там, на воле, у тебя кто-то остался?
Ольгино лицо исказила болезненная гримаса.
— У нас тоже, — продолжала Татьяна. — Мы скучаем по мужьям, но почему мы должны тревожиться за них больше, чем за самих себя? Они в других лагерях. Нет, то, что нас волнует, это дети…
Голос Татьяны дрогнул, она невольно подумала о своих двух дочерях. Рука Ольги сочувственно легла ей на плечо, большая, мощная, почти мужская ладонь.
— Татьяна, я понимаю. У меня тоже там осталась дочь. К счастью, ей уже двадцать один год.
— А моим восемь и десять…
Она осеклась, пытаясь удержаться от слез. Да и что она могла добавить?
Вдруг Ольга притянула ее к себе, и властная, жесткая Татьяна, вечная бунтарка, на несколько мгновений приникла к груди незнакомой женщины, та оказалась в чем-то сильнее и жестче ее.
Справившись с нахлынувшими чувствами, Татьяна вернулась к прежней теме:
— Папиросы нужны нам вот для чего: мы высыпаем табак, оставляя бумагу. А затем склеиваем кусочки, и получается настоящий лист. Смотри, я тебе покажу.
Приподняв половицу, Татьяна вытащила из тайника, набитого картошкой, хрустящую связку папиросной бумаги, где виднелись утолщения склеек, словно это был тысячелетней давности папирус, вследствие какой-то археологической сумятицы оказавшийся в Сибири.
Она осторожно положила драгоценную бумагу Ольге на колени.
— Вот. Ясно, что однажды одна из нас выйдет на свободу… И она сможет вынести наши сообщения.
— Хорошо.
— Догадываешься, в чем тут загвоздка?
— Да, я вижу, что страницы пусты.
— Они чистые с обеих сторон. Я пыталась писать кровью, одолжив у Лили булавку, но следы быстро исчезают… К тому же уколотое место долго не заживает. Говорят, это из-за недоедания. В медпункт идти не стоит, еще чего-нибудь заподозрят.
— К чему ты мне все это говоришь? Разве меня это касается?
— Ты что, не хочешь написать дочери?
Ольга помолчала с минуту, затем жестко бросила:
— Да.
— Так вот, мы тебе дадим бумагу, а ты нам дашь карандаш.
— С чего ты взяла, что у меня есть карандаш? При аресте письменные принадлежности отбирают в первую очередь. А нас столько раз обыскивали, с тех пор как мы здесь.
— Твои волосы… — Татьяна указала на густую шевелюру, обрамлявшую суровое Ольгино лицо. Она настаивала. — Когда я тебя увидела, то подумала, что…
Ольга жестом остановила ее и впервые улыбнулась:
— Ты права.
Под восхищенным взглядом Татьяны она пошарила где-то за ухом и, сверкнув глазами, вытащила из волос карандаш и протянула сестре по несчастью:
— Заметано!
Невозможно описать, какая радость грела женские сердца на протяжении следующих дней. Этот маленький свинцовый грифель стал их сердцем, их связью с прежним миром, дарованной им возможностью обнять собственных детей. Благодаря этому ощущению неволя становилась не столь тяжкой. Ощущение вины тоже. Некоторые из узниц некогда ставили политическую борьбу выше семейной жизни; теперь, когда они очутились в недрах ГУЛАГа, препоручив своих детей ненавистному обществу, с которым они сражались, женщины не могли не сожалеть о своей активности, подозревая себя в уклонении от родительского долга, считая себя скверными матерями. Не лучше ли было, по примеру прочих советских людей, молчать, сосредоточившись на домашних ценностях? Надо было спасать свою шкуру, спасать близких, вместо того чтобы бороться за всемирное счастье?
Хотя любая из женщин этого барака хотела бы исписать целую тетрадь, но карандаш-то был всего один. После жарких обсуждений они решили, что каждая имеет право на три листка, затем исписанные страницы прошьют нитками, собрав в тетрадь, которую при первой же возможности вынесут из лагеря.
Кроме того, каждая женщина обязывалась заполнить свои страницы без зачеркиваний, чтобы беречь карандаш.
В тот вечер, когда было принято решение, всех охватил энтузиазм, однако следующие дни оказались мучительными. Узницы страдали от невозможности втиснуть задуманное в три листка. Разве можно выразить все, что наболело, на этих клочках!..
Три странички самой сути, три странички завещания, призванные запечатлеть смысл их жизни, странички, которые донесут до детей их душу, ценности, за которые они боролись. Нужно было ясно и навеки сформулировать смысл их пребывания на земле.
Это предприятие обернулось пыткой. Каждый вечер с нар доносились рыдания. Кто-то лишился сна, кто-то стонал во сне.
Они использовали любую возможность трудового дня для того, чтобы обменяться соображениями по этому поводу.
— Я расскажу дочери, почему оказалась здесь, а не рядом с ней. Она поймет меня и, быть может, простит.
— Три листка неспокойной совести, которые призваны обеспечить спокойствие, ты правда думаешь, что это то, что надо?
— А я расскажу дочке, как встретила ее отца, пусть знает, что она родилась от счастливой любви.