Одетта. Восемь историй о любви - Эрик-Эмманюэль Шмитт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А я расскажу дочке, как встретила ее отца, пусть знает, что она родилась от счастливой любви.
— Ах вот как? А она тут же спросит, почему ты не продолжила эту счастливую историю вместе с ней?
— А мне хочется рассказать моим дочуркам, как я их рожала, ничего лучше в моей жизни не было.
— Да уж, мало не покажется! А вдруг они попросили бы тебя урезать эти воспоминания об их появлении на свет? Уж лучше рассказать им, что было потом.
— А я хочу написать им, что мне хотелось бы сделать для них.
— М-м…
В спорах выяснилась странная деталь: оказывается, у них всех родились девочки. Совпадение это их сперва позабавило, затем удивило, и закономерно всплыл вопрос: что если власти специально собрали здесь, в бараке номер тринадцать, только женщин, имевших дочерей?
Это мимолетное отклонение от основной темы не прекратило их терзаний, они по-прежнему не могли решить, что писать.
Каждый вечер Ольга извлекала карандаш и предлагала, не обращаясь ни к кому конкретно:
— Кто хочет начать?
И каждый вечер в бараке воцарялось молчание. Ощущение утекающего времени становилось столь явственным, будто слышалось мерное падение капель со сталактита в пещере. Потупившись, женщины ждали, что кто-нибудь вызовется, крикнув: «Я!» — и это на время снимет общее напряжение, но, переглянувшись с подругами, даже самые храбрые, закашлявшись, отвечали, что еще подумают.
— Я вот-вот придумаю… может, завтра…
— О, я тоже, я уже почти решила, но все же пока не уверена…
Дни шли, то принося метель, то покрывая стекла новыми разводами изморози. Но никто из заключенных, два года дожидавшихся возможности заполучить карандаш, вот уже три месяца не мог решиться написать хоть слово.
Каково же было всеобщее удивление, когда в ответ на ритуальный вопрос Ольги, воздевшей вверх священный предмет, Лиля вдруг быстро проговорила:
— Давайте я начну.
Взоры остолбеневших женщин скрестились на светловолосой толстушке Лиле, самой взбалмошной и сентиментальной и в то же время нерешительной, одним словом, самой что ни на есть заурядной. Если бы в тринадцатом бараке поспорили, кто же осмелится наконец заполнить листки, то Лилю назвали бы среди последних. Скорее Татьяна, или, может быть, Ольга, или Ирина, но никак не Лиля, обычная, вечно потная бабенка.
Татьяна, не сдержавшись, пробормотала:
— Лиля, ты… ты это точно?…
— Да, кажется.
— Ты не… напутаешь, не собьешься… взяв наконец карандаш?
— Нет, я все обдумала: напишу без помарок.
Скептически поджав губы, Ольга доверила карандаш Лиле. Расставаясь с ним, она переглянулась с Татьяной; последняя подтвердила, что они, похоже, оплошали.
В последующие дни женщины из барака номер тринадцать каждый раз, когда Лиля уединялась в уголке, чтобы писать, пристально наблюдали за ней: протяжный вдох, взгляд в потолок и выдох, плечи горбятся, закрывая от всех то, что начертано на бумаге.
В среду она, довольная, заявила:
— Я закончила. Кто хочет взять карандаш?
Женщины не смели поднять глаза. Тогда Лиля спокойно проговорила:
— Ладно, я верну его Ольге, подождем до завтра.
Ольга только что-то невнятно пробурчала, когда Лиля спрятала карандаш в ее шевелюре. Любая другая на месте Лили, не такая добрая, зато более искушенная в сложностях человеческой натуры, давно бы заметила, что собравшиеся в бараке женщины поглядывают на нее с ревностью, к которой примешивается крупица ненависти. Как Лиля, которую они держали едва не за дурочку, сумела сделать то, на чем споткнулись другие?!
Истекла еще неделя, в продолжение которой женщинам каждый вечер предоставлялся шанс вновь попытать счастья.
Наконец, уже в следующую среду, в полночь, когда большинство женщин уже спали, Татьяна, устав ворочаться с боку на бок, в тишине добралась до Лилиной койки.
Та улыбалась, глядя в потолок.
— Лиля, умоляю, объясни, что ты там написала?
— Ну хорошо, Татьяна, ты правда хочешь прочитать?
— Да.
Что и как она собиралась читать? Свет уже погасили.
Татьяна скрючилась у окна. За протянувшейся по стеклу паутиной простирался чистый снег, в сиянии луны отсвечивавший голубым. Выворачивая шею, Татьяна сумела разобрать то, что было написано на Лилиных листках.
Лиля подобралась к ней поближе и тоном ребенка, наделавшего глупостей, спросила:
— Ну, что скажешь?
— Лиля, ты гений!
Татьяна обняла ее и расцеловала в пухлые щеки.
Назавтра Татьяна попросила Лилю о двух вещах: разрешить последовать ее примеру и разрешить рассказать всем о том, что та написала.
Лиля потупилась, залилась краской, будто ей преподнесли цветы, и, экая и мекая, выдавила из себя фразу, обозначавшую согласие.
ЭпилогМосква, декабрь 2005 года.
С изложенных выше событий прошло пятьдесят лет.
Человек, написавший эти строки, посетил Россию. Советский режим рухнул, лагеря канули в небытие, а то, что олицетворяло несправедливость, исчезло навсегда. В гостиной французского посольства в Москве я встретил актеров, которые вот уже несколько лет играли в театре мои пьесы.
Среди них оказалась женщина лет шестидесяти, она вдруг порывисто обняла меня — в этом жесте было что-то грубовато беспардонное и вместе с тем уважительное. Ее улыбка лучилась добротой. Невозможно было устоять перед сиянием ее фиалковых глаз… Я отошел вслед за ней к окну особняка, за которым простиралась освещенная Москва.
— Хотите, я покажу вам лучшую книгу на свете?
— А я-то надеялся, что сам когда-нибудь напишу ее, однако вы утверждаете, что уже слишком поздно. Какая жалость! Вы правда уверены в этом? Лучшая книга на свете?
— Да. Даже если другие смогут написать не хуже, эта все равно останется самой прекрасной.
Мы уселись на длинный потертый диван.
Она рассказала мне историю своей матери, ее звали Лиля, и она провела в ГУЛАГе многие годы, рассказала о том, что произошло с другими женщинами, находившимися в лагере вместе с ней, и, наконец, поведала историю книги, которую я вам только что изложил.
— Эта книга досталась мне. Дело в том, что моей матери пришлось первой покинуть тринадцатый барак, и ей удалось вынести тетрадь, зашив ее в юбки. Мама уже умерла, другие тоже. Но мы, дочери тех заключенных, время от времени встречаемся: пьем чай, вспоминаем своих мам и потом перечитываем книгу. Мне доверили хранить ее. Право, не знаю, что с ней будет, когда я умру! Может, ее возьмет какой-нибудь музей? Хотя вряд ли. А между тем это самая прекрасная книга на свете. Книга наших матерей.
Она придвинулась ко мне, будто хотела поцеловать, и пристально посмотрела в глаза.
— Хотите взглянуть на нее?
Мы договорились о встрече.
Я поднялся по бесконечно длинной лестнице, что вела в квартиру, где жила та женщина вместе с сестрой и еще двумя родственницами.
Посреди стола, накрытого к чаю, меня ждала книга — стопка прошитых клееных листков, которые за прошедшие годы сделались совсем ветхими и ломкими.
Меня усадили в старинное кресло с потертыми подлокотниками, и я начал читать лучшую книгу на свете, книгу, написанную заключенными тринадцатого барака, теми, кто отстаивал человеческую свободу в сталинских лагерях, обычными женщинами, которых Сталин счел опасными бунтовщицами. В этой книге каждая из них написала три странички для оставшихся на воле дочерей, которых, быть может, им не суждено было увидеть.
На каждой странице этой удивительной книги был рецепт какого-то домашнего блюда.
Послесловие
Эта книга — запретный труд.
Год назад мне представилась возможность снять фильм. Поскольку пришлось изрядно поработать, чтобы подготовиться к съемкам, освоить язык визуальных образов, кадров, звука, монтажных листов, писать было невозможно. Затем, накануне запуска фильма, мне протянули контракт, согласно которому мне запрещалось кататься на горных лыжах и заниматься прочими рискованными видами спорта; когда я его подписывал, мне дали понять, что хорошо бы отказаться и от литературных занятий, иными словами — не писать, тем более что у меня на это точно не будет времени.
Тут я завелся.
В период, пока шли съемки и монтаж, я в редкие выпадавшие на мою долю свободные часы отрывался от съемочной группы, утром за завтраком, по вечерам в номере отеля, — и записывал эти рассказы, которые уже давно засели у меня в голове. Я вновь, как в отрочестве, испытал радость потаенных писаний: исписанные страницы обретали вкус запретного плода.
Обычно проза ложится в основу фильма. Здесь все вышло наоборот. Мой фильм позволил появиться на свет этим рассказам, а когда я его закончил, то ситуация вновь вывернулась наизнанку: я решил переработать оригинальный сценарий в рассказ.
Фильм называется «Одетта Тульмонд», рассказ тоже. Хотя тот, кто интересуется кинематографом и литературой, тот, кому знакомы особенности этих форм искусства, заметит также отличия, так как я попытался рассказать эту историю на двух языках, используя совершенно различные средства: здесь — слова, там, на экране, — движущиеся образы.