Среди призраков - Натиг Расул-заде
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да и что такое ночные мысли? Они хороши ночью, а тут работа, семья, всевозможные деловые связи, короче — корни, пущенные за много лет, корни, которыми опутан, как паутиной… Отмахиваемся от ночных мыслей и, так как нечем крыть, взамен ухмыляемся и даже как-то вызывающе ухмыляемся, но в зеркале — ванной комнаты ухмылка почему-то совсем не получается вызывающей, а выходит такая беззащитно-жалкая! И потому мы думаем: завтра, думаем мы, завтра… или еще когда-нибудь… в общем — потом… А сегодня — никак, ни в какую, сегодня — дел по горло.
И буднично-отутюженные, элегантные, в своих машинах или персональных авто, или же неэлегантные, помятые, не обращающие внимания на свой внешний вид, с гудящей головой, на троллейбусах, в метро, пешком мы устремляемся в свои прокисшие, надоевшие, как икота, понедельники. И где-то маленькое, словно затихший, охладелый воробышек в кулаке, перед мыслями об очередных делах и текущих хлопотах, застыло в немом, презрительном удивлении наше большое солнечное чувство, ослепившее нас на мгновение, заставившее нас вскочить среди ночи с колотящимся сердцем в груди. А под стеклянно-струящимся летним воздухом, от которого все вокруг делается немножко призрачным, уходит от нас, может, самое главное и самое дорогое в нашей жизни — дорога. Дороги, дороги… Дороги, на которых вместо людей мечутся их одинокие сердца… Дороги без скитальцев…
— Закир, пожалуйста, зайди ко мне в комнату.
— А что, пап? Срочно? Я собирался ужинать, — неохотно отозвался Закир.
— Хорошо, зайдешь после того, как поужинаешь, — нарочито терпеливо, чтобы еще раз продемонстрировать, какое при всей его занятости и издерганности у него безбрежное, ангельское терпение, произнес Тогрул.
Закир, уже не раз слышавший подобные нотки в голосе отца, вздохнул, сообразив, что разговор, по всей вероятности, предстоит нелегкий.
— Нам надо серьезно поговорить, — объявил Тогрул, когда минут через двадцать Закир вошел к нему в кабинет и плотно прикрыл за собой дверь, зная, что отцу не нравится, когда дверь в его комнату остается неприкрытой.
Он молча и удобно устроился в низком кресле и с равнодушным видом приготовился слушать отца, заранее надев на лицо маску, которая должна была означать нечто вроде: "Что бы ты ни сказал, я не стану удивляться".
Тогрул глянул на сына, заметил это его слишком подчеркнутое выражение лица; и оно его взбесило, но для разговора следовало оставаться спокойным, и он не позволил себя спровоцировать, взял себя в руки.
— Да, — сказал Тогрул, давая себе время успокоиться, и создавалось впечатление, что он хочет убедить себя, прежде всего себя, что на самом деле то, что он собирается сказать сейчас — крайне важно. — Нам нужно серьезно поговорить. Я, скажу откровенно, давно собирался это сделать, но все откладывал из-за разных дел. Но последнее событие заставило меня поторопиться с этим разговором.
— Событие? — вяло спросил Закир. — У нас в доме произошло событие?
— Да, — подтвердил Тогрул, игнорируя иронические нотки в голосе сына. — Мама тебе пока не говорила, но она нашла у тебя вот это! — с торжественностью, которая подчеркивала неоспоримость улики, Тогрул вытащил из кармана и продемонстрировал сыну серый, пластилинообразный комочек, ожидая, что тотчас же со стороны Закира последует бурная реакция, опровержение, но вместо того, не веря своим ушам, услышал спокойным голосом заданный вопрос:
— Ну и что?
— Как?! — Тогрул опешил. — Как ты сказал?
— Я сказал — ну и что, — повторил Закир внятно и громко, будто разговаривал с глухим, дефективным стариком.
— И ты можешь… — Тогрул был в растерянности, откровенно волновался и чувствовал, что теряет свои позиции, — ты можешь так говорить? Так спокойно говорить, как будто ничего не произошло?
— Да, я могу так говорить, — сказал Закир. — А что тут такого? Эту штуку я нашел на улице, у нашей школы, и только потом узнал, что это такое, — соврал он, не моргнув глазом. — Ну, узнал и узнал, не выбрасывать же было, все-таки не дерьмо, денег стоит.
Тогрул с глубоким внутренним удовлетворением слушал оправдания сына, даже не задаваясь вопросом: а может, Закир попросту врет? Он только с облегчением чувствовал, что это оправдание снимает с него, родителя, необходимость затевать тяжелый и крайне неприятный для него, человека, привыкшего жить приятно, разговор.
— Интересно получается, — ничем внешне не выказывая своего облегчения и все еще строго поглядывая на сына, произнес Тогрул. — Очень толковое объяснение. Тебе, конечно, кажется, что оно полностью оправдывает тебя? Нашел на улице… — проворчал он, всем своим видом показывая, что остывает медленно и не скоро пойдет на мировую. — А если б ты на улице нашел пулемет, ты б его тоже притащил домой?
— Пулеметы на улице не валяются, — резонно заметил Закир.
— Естественно, не валяются. А если б нашел…
— Если б, если б, — грубо прервал его Закир. — Сдал бы в оружейную палату.
— Не смей говорить со мной в таком тоне!
— Нормальный тон, — чуть поубавив, проговорил негромко Закир. — Не понимаю, почему он тебе не нравится. Всем нравится.
— Вот и говори в таком тоне с теми, кому он нравится, — сказал Тогрул. — А со мной я тебе запрещаю… — Он немного помолчал, походил по комнате. — Я это нашел на улице… — повторил Тогрул, недоуменно пожимая плечами. — Это очень странное объяснение. Должен тебе сказать — очень, очень странное объяснение. Ты ведь не малыш-несмышленыш, чтобы тащить домой всякую дрянь, найденную на улице…
— Пап, я тебе уже не нужен, а? — скучно поглядывая на отца, спросил Закир. — А то я устал здорово…
Тогрул сам чувствовал, что залез в тупик с этим разговором — ну, говорит же человек, что нашел на улице, что же ему теперь — по этому поводу двухчасовую лекцию читать? — и ему самому захотелось поскорее закончить его.
— Нет, — ответил он не сразу. — Ты мне не нужен, — но, немного подумав, счел своим долгом добавить, оставив за собой последнее слово: — Только заруби себе на носу: чтобы больше такое не повторялось. Ты понял?
Однажды, когда она вот так же будет, как обычно, курить у окна, облокотясь, почти лежа грудью на подоконнике, я подойду, стану внизу, под ее окном так, чтобы она могла меня хорошо видеть, и скажу ей, наконец-то скажу, и язык мой не будет деревенеть от страха, не будет меня сковывать стеснение, нисколько не буду смущаться, потому что нельзя смущаться, когда погибаешь, и голос мой будет твердым и звонким от переполняющих меня чувств. Я скажу ей вот что:
— Люблю вас, очень люблю. Я хотел, чтобы вы знали об этом.
Я скажу так, или что-нибудь очень похожее, но скажу коротко, немногословно, не размазывая жижу слов по одной-единственной мысли, изнуряющей меня, измучившей, как ком в груди, вроде проглоченного камня, не дающий свободно, до конца вздохнуть, но в то же время мысли, счастливо измучившей меня. Скажу, что продрогшим моим чувствам неуютно я тревожно на пустыре, где царствуют навязчивые мечтания, и душа моя ноет и как ветер в ночи терзает озябшую осень, так и она, душа моя, терзает мое сердце, готовое остановиться. Вот так вот, на таком языке я буду говорить с ней, и нисколько не буду стесняться, потому что это — язык влюбленных, и смешон он только для жалких людишек, которые вовсе лишены способности к этому прекрасному, восхитительному чувству. А в дальнейшем я расскажу ей и про Раю, отношения с которой у меня сразу сделались очень определенными, не оставлявшими места никакому глубокому чувству… Да, кстати, Рая от нас уехала, покинула нас, и даже, кажется, вовсе уехала из Баку, и так торопливо, что никто ничего не понял, я, по крайней мере, ничего не понял; ума не приложу, отчего она так скоропостижно уехала? Но именно в те дни между мамой и папой произошло еще одно, очередное крупное объяснение при закрытых (естественно, от меня) дверях. А подслушивать я не люблю. Да и к чему? Это их дело. А Рая… Ну, уехала так уехала… Что же поделаешь? В последнее время, откровенно говоря, она стала тяготить меня, какое-то непонятное, неуютное чувство охватывало меня при виде Раи, странное, из многих составных: стыдливое, грязное и жалкое одновременно, и я старался избегать ее, не сталкиваться с ней и не оставаться наедине в квартире. Каждый раз прежде, после того, как это у нас с ней случалось, я готов был сквозь землю провалиться — до того становилось противно. Ну, конечно, меня тянуло к ней, еще как тянуло, но стоило мне вспомнить, какое состояние ожидает меня после близости с ней — и меня чуть не наизнанку выворачивало, так что разумнее было воздерживаться, что я и старался делать… Но… Не о ней речь… Что это я вспомнил о Рае?.. Я же вовсе не о том думал. Да! Вот окно… И за ним женщина, которую я почти не знаю и о которой в последнее время постоянно думаю…
В окне, напротив которого он стоял, горел розовый свет, падая грязным пятном на тротуар. А он стоял на тротуаре напротив и глядел то на это пятно, то на розовый свет в окне. Смотрел и ждал с гулко стучавшим сердцем в груди, с разгоряченным лицом. Ждал, когда погаснет этот свет, проклятый свет, который он с некоторых пор так возненавидел. Потому, что он уже знал, что, когда гаснет свет, в полумраке комнаты остается лишь разлитый слабый свет ночника, и тогда примерно через полчаса, минут через сорок из подъезда выходит мужчина. Если ветер или дождь, мужчина зябко ежится в своем кожаном плаще и поднимает воротник, хотя шагах в пятнадцати стоит его машина, в которую он сядет, неторопливо опустит стекло на дверце и, ни разу не обернувшись к полумраку окна, отъедет, сначала тихо, медленно, потом до конца улицы, где улица упирается в кривой треугольный скверик с чахлыми деревьями. — на большой скорости, будто убегая от чего-то неприятного, пока не окажется у перекрестка возле сквера, а там свернет налево и исчезнет из виду. И все это время взгляд из окна бельэтажа будет провожать серый "Москвич". Она, не отрывая взгляда от машины, будет нервно и часто затягиваться сигаретой, когда же "Москвич" исчезнет из виду, швырнет только что начатую сигарету на тротуар…