Мать Мария (Скобцова). Святая наших дней - Ксения Кривошеина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сердечные разочарования, развод, рождение Гаяны и тяжелые, запутанные взаимоотношения с А. Блоком – все вело к раздумьям и уединению. Перемена жизни для Елизаветы Юрьевны с рождением дочери была как бы предопределена. Оказавшись в Москве, она хотела укрыться от многого, что окружало ее в Петербурге. Ей казалось, что в Москве получится жить в относительной тишине, забыть шум пестрых и зачастую безалаберных столичных встреч, которые ее всегда раздражали. Однако намеченные планы спокойной жизни в Москве не сбылись.
Вскоре после переезда Елизавета Юрьевна случайно на улице столкнулась с С.И. Дымшиц, оказалось, что Толстые живут неподалеку, на Зубовском бульваре. От них она узнала, что в Первопрестольной обосновался и Вячеслав Иванов, который пытается воссоздать у себя некое подобие петербургских собраний на «башне». Жизнь и друзья все-таки настигли ее в Москве.
Ее позвали как свою единомышленницу, а она уже мобилизовалась к бою. «Еду в боевом настроении», «чувствую потребность борьбы», «бой начинается» – так она описывает эту первую встречу у Иванова и поясняет, что борьба идет… за Блока, поскольку виновным в его «гибели» (лидерства) она считает именно Иванова и его окружение. Еще в городе на Неве она неоднократно вставала на защиту своего кумира в образе «ребенка» русского народа, которого безумная мать Россия «нам на руки кинула». Столь странное представление о Блоке, вероятно, было достаточно принято в узком приятельском окружении поэта: не случайно, что острый на язык С. М. Городецкий[43] на своей книжке «Царевич Малыш» сделал ему шутливую дарственную надпись: «Любимому ребенку Руси Саше Блоку» (2 марта 1911)…
Но в этот вечер «битвы» за Блока не случилось, речь о нем не заходила, все были увлечены новой восходящей звездой, художником Сарьяном, который несколько лет путешествовал по Турции, Египту и Ирану и своими учителями-вдохновителями считал Матисса и Гогена. Он привез не обыкновенно красивые акварели и целый вечер рассказывал о своих путешествиях. Елизавета не только была наслышана об этом талантливом художнике, но и видела его работы на выставках «Мира искусства». Гости разошлись далеко за полночь, а С. Дымшиц удалось нарисовать пастелью несколько портретов гостей, в том числе и Елизавету, на котором поэтесса изображена внимательно слушающей какого-то собеседника.
1 ноября, через четыре дня после этой ночи она получает до боли знакомый ярко-синий конверт[44]. «Как всегда в письмах Блока ни объяснений, почему он пишет, ни обращений “глубокоуважаемая” или “дорогая”. Просто имя и отчество, и потом как бы отрывок из продолжающегося разговора между нами: “…Думайте сейчас обо мне, как и я о Вас думаю… Силы уходят на то, чтобы преодолеть самую трудную часть жизни – середину ее… Я перед Вами не лгу… Я благодарен Вам…”»[45]
«26 ноября 1913, мы вместе с Толстым у В. Иванова на Смоленском… <…> Но у меня неосознанный острый протест. Я возражаю, спорю. Не зная даже, против чего именно я спорю… <…> Вскоре опять, 26 ноября 1913 г., мы вместе с Толстыми у В. Иванова на Смоленском. Народу мало, против обыкновения. Какой-то мне неведомый поэт, по имени Валериан Валерианович (потом узнала, – Бородаевский), с длинной, узкой черной бородой, только что приехал из Германии и рассказывает о тоже мне неведомом Рудольфе Штейнере. Хозяин слушает его с таким же благожелательным любопытством, как слушает вообще все. Для него рассказ в основных чертах не нов, поэтому он расспрашивает больше о подробностях, о том, как там Белый, Волошин и т. д. Оттого, что о главном мало речи, я не могу окончательно уловить, в чем дело. Но у меня не осознанный, острый протест. Я возражаю, спорю, не знаю даже, против чего именно я спорю. Но странно, сейчас я понимаю, что тогда основная интуиция была верной. Я спорила против обожествления и абсолютизации человеческой природной силы. В нелепом, приблизительном споре я вдруг чувствую, что все это не случайно, что борьба у меня идет каким-то образом за Блока, что тут для него нечто более страшное, чем враг из безличного становится личным. Поздно вечером уходим с Толстым. Продолжаем говорить на улице. Сначала это спор. Потом просто моя декламация о Блоке. И мы уже с Толстым не домой идем, а скитаемся по снежным сугробам на незнакомых, пустых улицах. Я говорю громко, в снег, в ночь вещи для самой пронзительные и решающие: “У России, у нашего народа родился такой ребенок. Такой же мучительный и на нее похожий. Ну, мать безумна, а мы все ее безумием больны. Но сына этого она нам на руки кинула, и мы должны его спасти, мы за него отвечаем. Как его в обиду не дать – не знаю, да и знать не хочу, потому что не своей же силой можно защитить человека.
Важно только, что я вольно и свободно свою душу даю на его защиту”».
Зимой 1913–1914 гг. Елизавета Юрьевна часто виделась с Толстыми. Их дружба укреплялась, благодаря общительному характеру Толстого круг ее московских знакомых постепенно расширился и стал весьма разнообразным. Алексей Толстой всегда славился широтой связей, любил шумные застолья, розыгрыши. В письме Е. О. Волошиной сыну Максу (из Москвы в Коктебель) она рассказывает о том, кто присутствует на знаменитых волошинских «обормотских вечерах», которые неким филиалом Толстой перенес в Москву. В числе приглашенных частенько бывали и художники М. С. Сарьян и Е. С. Кругликова. Тон в салонных встречах задавал А. Толстой.
Алексей Николаевич обожал богему, но по многим обстоятельствам (и не только потому, что он не был поэтом) в ее бурлящую «гущу» он принят не был, тем не менее страстное желание до этой среды дотянуться оставалось всегда. Много язвительных строк он посвятил в своем неоконченном романе «Егор Абозов» питерской «Подземной клюкве», она же «Бродячая собака». Писательские и поэтические кружки бесконечно распадались и вновь создавались, но оставаться на плаву и в центре, несмотря ни на что, – было у А. Толстого в крови, как бы вторым талантом.
Главным заводилой, озорником и эпатажником с попранием законов божеских и человеческих был Максимилиан Волошин. Именно он стал основателем коктебельских «обормотов», состоящих из его поклонниц, единомышленников-поэтов и художников. Сам Волошин был грузный, толстый мужчина с огромной головой, покрытой буйными кудрями, которые придерживались ремешком или венком из полыни, с курчавой бородой. Одевался он достаточно экзотично, носил длинную холщовую рубаху на манер древнегреческого хитона, чуть прикрывающую колени, и кожаные сандалии. В таком свободном виде он достаточно долго расхаживал по поселку, чем немало шокировал местное население, но однажды к нему пришла делегация от болгарских крестьян и попросила его надевать под хитон брюки, чтобы не шокировать их жен и дочерей. Мать Волошина (Елена Оттобальдовна) носила обормотское прозвище Пра (Праматерь) и принимала активное участие во всех мероприятиях. Это была худощавая пожилая дама, коротко стриженная, курящая, носившая или шаровары или брюки, а ее ученицы (танцовщицы) из этой обормотской компании ходили в фантастических костюмах, напоминавших греческие. Летом волошинский дом наполнялся до отказа, многие спали в саду, кое-кто устраивался в подобиях гамаков на деревьях, а рано утром большая процессия во главе со «жрецом» Максом отправлялась в горы на поклонение восходящему богу-Солнцу. Во время полнолуния устраивались ночные процессии к берегу моря, омовения и чтение стихов. Из приезжих в обормотской компании, как и в жизни кабачка «Бубны», деятельное участие принимали А. Толстой, художник Лентулов и многие другие.
Это небольшая зарисовка лишь частично отражает мир безграничной свободы художественной интеллигенции того времени, в котором переплетались самые невероятные идеи: чем оригинальней был заводила, тем больше он собирал поклонников, крайности не знали границ. Одним из таких новаторов был самобытный и уже признанный коллекционерами современного искусства художник Сарьян. Он не был эпатажником, но его живопись, яркая и свежая, произвела настоящий фурор на столичную братию. Он быстро завоевал известность, и несколько его полотен уже тогда приобрели некоторые музеи.
Личность Сарьяна и не только его живопись, но и художественно-философский «взгляд на Восток» во многом повлияли на Елизавету Юрьевну. Сам Сарьян писал о своем кредо так: «Художник должен любить свои краски, писать быстро, но с большой осторожностью, по возможности избегая излишнего смешения красок… Художник должен смотреть на свою палитру, как на цветник, и уметь обращаться с нею мастерски, как истинный садовник». М. Волошин, который посвятил Сарьяну отдельную статью в «Аполлоне» в ноябре 1913 года, которую сам Сарьян считал наиболее удачной, говорит о зрелом и весьма самобытном художнике, о его принципе упрощения в равной мере как рисунка, так и цвета и что именно это является «руководящей нитью» в его живописи. В этой статье Волошин подчеркивает, что искусство Сарьяна «…отражает Восток, и в своем романтизме он остается человеком Востока. Подход Сарьяна к Востоку чисто импрессионистский, но у Сарьяна есть чувство рисунка, доведенного до высшей простоты, и такое же чувство упрощения тона». А еще у Сарьяна чувствуется «стиль турецких лубочных картинок, характерные восточные цвета».