Пуговица Пушкина - Серена Витале
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«L'exactitude est la politesse des cuisiniers»[31].
Давайте представим спину бекеши Пушкина в виде строки стихотворения. Разве отсутствующая пуговица несколько не походит на ударение, которое внезапно отрывается от ямба и исчезает в пустоте, дразня таким образом этикет просодии, освобождая строчку от рабского метрического повиновения, делая ее новой и подвижной, изменчивой, непредсказуемой, причудливой, безгранично изящной и свободной?
Мы все учились понемногу
(учились, например, тому, что это — четырехстопный ямб — / — / — / — /)
чему-нибудь и как-нибудь
(и три ударения исчезли всего в двух строчках, охваченные пустотой, которая вызывает отвращение у Онегина, Петербурга и всего века).
Мартингал Воронцова-Дашкова: — / — / — / — / (сильный слог, /, поддержка пуговицы, слабый —, за складку)
Мартингал Пушкина: — /—. —. — / —. —.
Voilà.
Анонимные письма
Лиза в городе жилаС дочкой Долинькой,Лиза в городе слылаЛизой голенькой.Нынче Лиза en galaУ австрийского посла,Не по-прежнему мила,Но по-прежнему гола.
(Приписывается А. С. Пушкину)
В 1826 году Елизавета Михайловна Хитрово, дочь фельдмаршала Кутузова, человека, победившего Наполеона, возвратилась на любимую родину после долгого отсутствия. Тремя годами позже ее дочь Долли прибыла в Петербург как жена нового австрийского посла, ив 1831 году Хитрово присоединилась к дочери и зятю в роскошном особняке Кваренги, где располагалась австрийская миссия. До недавнего времени величественное здание на Неве принадлежало жестоким Салтыковым; но граф и графиня Фикельмон принесли в это место светлое возрождение, вытеснившее средневековый мрак и превратив его в культурное и изящное окно в Европу. Утренние приемы матери и вечера дочери стали обязательными пунктами на социальных и интеллектуальных раутах столицы. Петербуржцам, вспоминал Вяземский, «не нужно было читать газеты, как у афинян, которые… жили, учились, мудрствовали и умственно наслаждались в портиках и на площадях. Так и в двух этих салонах можно было запастись сведениями о всех вопросах дня, начиная от политической брошюры и парламентской речи французского или английского оратора и кончая романом или драматическим творением одного из любимцев той литературной эпохи». Пушкин был постоянным гостем в австрийском посольстве; Нащокин утверждает, что он якобы имел краткий, но бурный роман с прекрасной Долли на одну ночь, когда страсть проходит с рассветом, и только быстрые действия энергичной, опытной французской горничной предотвратили их разоблачение обманутым мужем. Если бы этот эпизод действительно имел место (о супружеской верности графини Фикельмон, за которой многие ухаживали, ходили легенды), это не было бы недостойной записью в уже внушительном каталоге самого известного донжуана России. Весьма хорошо задокументирована, однако, глубокая привязанность к Пушкину матери Долли — массивной, пышной женщины, которая считала себя статной и была горда даже своим внешним сходством со своим прославленным отцом, столь же отважным, как и некрасивым.
Утренние посетители иногда находили госпожу Хитрово еще в постели. Поскольку обеспокоенные посетители поглядывали по сторонам куда бы присесть, они слышали: «Нет, не садитесь на это кресло, это Пушкина; нет, не на диван — это место Жуковского; нет, не на этот стул — это стул Гоголя; садитесь ко мне на кровать: это место всех».
«Голая Лиза», также известная как Додо (от dos-dos, или «назад-назад»), имела привычку выставлять свои пышные, но стареющие плечи (мишень бесчисленных шуток и даже стихов: «А не пора ли набросить завесу на прошлое?», «Филида с каждою зимою, /Зимою новою своей, /Пугает большей наготою /Своих старушечьих плечей») — в столь глубоком декольте, которое на спине иногда доходило до копчиковой кости. Те редкие случаи, когда она не могла обнажить свою знаменитую спину, были увековечены обществом в пародиях: «Она прикрыла ее, как прикрывают алебастровую вазу, чтобы не засидели мухи». У всех на устах была знаменитая жалобная фраза Додо, которую она любила повторять в довольно преклонном возрасте: «Как печальна моя судьба! Так еще молода, и уже дважды вдова!» Пушкин перефразировал это в конце 1830 года, когда великий князь Константин Павлович был вынужден бежать из повстанческой Польши: «Теперь он тоже может сказать: все еще так молод и уже дважды вдовец — империи и королевства».
Восхищаясь достоинствами набожной, патриотичной Лизы — ее героической дружбой, ее великодушными услугами — многие подшучивали над двумя поглощавшими ее страстями, одной «христианской» (к митрополиту Филарету), другой «языческой» (к Пушкину). Хотя она стремилась служить душе поэта, увести его от пастбищ непочтительности и безрассудства в долину веры и умеренности, его самое небольшое физическое недомогание погружало ее в отчаяние, а его каждодневные проблемы приводили ее в состояние ужасного беспокойства. Всегда внимательная и заботливая, она осыпала его вниманием и советами, ходатайствовала от его имени в рамках имеющихся полномочий, сообщала ему все последние новости столицы и Европы и быстро доставляла книги из Парижа, Вены и Лондона в секретном дипломатическом мешке. Благодарный за эти бесчисленные заботы и уважая этот пышный, полуголый осколок истории родины, Пушкин старался умерить пыл «старой фанатички», не ранив ее гордости. Он однажды уклонился от ее железных объятий, подражая библейскому Иосифу, сбежавшему от жены Потифара, оставив плащ в ее руках; так Пушкин говорил, что оставил свою рубашку в тучных руках Хитрово. Среди друзей он утверждал, что был Танкредом, устрашенным чрезмерной любовью, в шутку умоляя их заменить его в восторженном сердце Эрминии. Опасаясь осуждения потомков, он тщательно выбирал слова в своих ответах на бурный поток писем, которыми Лиза, не учитывая холодность ее возлюбленного, бомбардировала его в Петербурге, Москве, в деревне и даже в дороге. Но однажды он потерял терпение: «Все вы таковы, и вот почему я больше всего на свете боюсь порядочных женщин и возвышенных чувств. Да здравствуют гризетки!..» Неустрашимая Хитрово упорствовала в розыгрыше любовных козырей, пока поэт не сообщил ей о своем браке. Только тогда, с болью в сердце, она заставляет себя проявлять свою «судорожную нежность» новыми способами: «Отныне — мое сердце, мои сокровенные мысли станут для вас непроницаемой тайной… океан ляжет между вами и мною — но раньше или позже — вы всегда найдете во мне для себя — для вашей жены и ваших детей — друга, подобного скале, о которую всё будет разбиваться. — Рассчитывайте на меня на жизнь и на смерть, располагайте мною во всем без стеснения… я драгоценный человек для своих друзей — я ни с чем не считаюсь, езжу разговаривать с высокопоставленными лицами — не падаю духом, еду опять — время, обстоятельства — ничто меня не пугает… моя готовность услужить другим является в такой же мере даром небес, как и следствием положения в свете моего отца».
В начале ноября 1836 года душа Хитрово страдала от трех неприятностей: болезненный нарыв в боку, мучивший Николая I (всякий раз, когда Лиза произносила слово «царь», она делала благоговейную паузу, которая должна была отметить ее безграничную преданность дому Романовых) — последствие неосторожного соскока с лошади; злобная клевета Чаадаева; противоречия, окружавшие стихотворение «Полководец», в котором Пушкин преследовал ясную мысль ни больше ни меньше как восславить Барклая-де-Толли, несчастного, забытого защитника России от наполеоновского нашествия. Она знала, конечно, что поэт не имел ни малейшего намерения оскорбить память ее отца, единственного истинного героя Отечественной войны, и она спешила сообщить об этом каждому, но каждая строчка ее возлюбленного тем не менее вызывала возмущение и негодование, и она испытывала невыразимую боль при каждом нападении на него. «Дорогой друг, — написала она утром 4 ноября 1836 года, — я только что узнала, что цензурой пропущена статья, направленная против вашего стихотворения… Меня не перестают терзать за вашу элегию — я настоящая мученица, дорогой Пушкин; но я вас люблю за это еще больше и верю в ваше восхищение нашим героем и в вашу симпатию ко мне! Бедный Чаадаев. Он, должно быть, очень несчастен от того, что накопил в себе столько ненависти к своей стране и к своим соотечественникам». Она только успела поставить свою внушительную подпись — Elise Hitroff, née Princesse Koutousoff-Smolensky — когда ей был вручен конверт, который доставили городской почтой. Она заинтересовалась, поскольку petite poste была все еще новинкой в столице. Поэтому она немедленно его вскрыла. Внутри был единственный лист бумаги, свернутый и запечатанный — и адресованный Пушкину. Удивление скоро уступило место болезненному беспокойству. Ее шестое чувство, обостренное долгим опытом жизни в обществе и знанием его устоев, подсказало ей, что таинственное официальное письмо, должно быть, конечно, прибыло от одного из врагов поэта. Лиза помедлила, погруженная в мысли, с неопределенной меланхолической улыбкой на губах, предчувствуя надвигающиеся удовольствия материнской заботы: еще раз она защитит Пушкина, твердая как скала и ограждающая его своим внушительным телом. После внезапного возвращения к действительности, она приказала, чтобы оба письма — то, которое она только что написала и то, которое она получила, нераспечатанное, — были отправлены поэту в особняк княгини Волконской, номер 12 на Мойке.