Эта сильная слабая женщина - Евгений Воеводин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но в последние годы в нем поселилась тревога. Поселилась — и растет, и он не знает, то ли это от старческой раздражительности, то ли от естественного «отставания от жизни», хотя он терпеть не может ворчунов, говорящих на каждом шагу — «А вот в наше время…».
— Ведь я не случайно сказал тебе сегодня, что многое стало меняться. У меня такое ощущение, что люди начали отдаляться друг от друга, уходить в себя. Знаешь, как бывает на море — смотришь, любуешься и вдруг — мутная волна…
— Вы хотите сказать, что сейчас как раз такая мутная волна?
— Да. Она называется — обывательщина. Стали хорошо жить? И правильно! Какие люди за это головы положили. Головы! Но пришла обывательщина, а она рождает многое, и самое страшное — стяжательство и равнодушие. Чиновник держится двумя руками за свое кресло, потому что оно престижно и дает блага, но он уже не понимает, что не люди существуют для него, а он для людей. Ученый отходит от науки и становится ловким администратором, потому что это доходней, а наука уже побоку, она лишь средство для личного благополучия.
— Туфлин? — не выдержала Любовь Ивановна.
— Не надо имен! — усмехнулся Плассен. — Мы научились лихо ловчить в жизни, вот чего я не люблю, не признаю и не понимаю. Неужели время нравственных ценностей сменилось царствием материальных? Недавно один мой ученик, уже не молодой человек, разводился с женой, журналисткой, вроде бы интеллигентной женщиной. Так она представила в суд опись книг: Шекспир — сорок пять рублей, Пушкин — полсотни, Достоевский шел за восемьдесят… Понимаешь, Любонька? Школьник высчитает, почем нынче Ромео с Джульеттой, братья Карамазовы или Евгений Онегин! Ты согласна со мной?
Он не просто спорил — он спросил с вызовом, требуя ответа. Конечно, Любовь Ивановна была согласна. А что делать, чтобы этого не было?
— Ну, — сказал Плассен, — ты могла бы и не задавать мне этот вопрос. Всегда ли ты сама встаешь на дыбы, когда сталкиваешься черт знает с чем? Что делать! — усмехнулся он. — Проще всего, конечно, отойти в сторону. Была такая заповедь: «Отойди от зла и сотворишь благо», или, как проще выражается моя невестка: «Трясись все в блин, а может быть, и тоньше». Мы проглядели тот момент, когда обывательщина начала наступать, Любонька. А знаешь, между прочим, какая самая страшная ее форма?
Любовь Ивановна не ответила. Плассен кивнул несколько раз — точь-в-точь так, как кивал на экзаменах, если студент вдруг начинал «плавать» или вообще безнадежно замолкал.
— Стремление к душевному покою, Любонька. Еще Толстой говорил, что стремление к покою души — подлость, а в наше-то время и подавно, я думаю. Мне со всех сторон говорят — живем в бешеном темпе, вкалываем, как тракторы, а трактор железный — и тот ломается… Пушкина зовут на подмогу — помнишь? «Пора, мой друг, пора, покоя сердце просит…» — а не вспоминают, какой беспокойный был человек! Понимаешь, люди научились оберегать себя от лишних забот, лишних волнений — как же! Век инфарктов! А ведь лишних-то забот не бывает, бывает лишнее равнодушие.
— Не все же так, — сказала Любовь Ивановна.
— Конечно, не все, — снова кивнул Плассен. — Если бы все… Тогда в мире исчезла бы доброта, Любонька. Да, устаем, да, совсем другой темп жизни, все правильно! Но болезнь-то появилась?
Ему надо было выговориться. Видимо, Любовь Ивановна оказалась именно тем человеком, которому он мог высказать эти мучающие его мысли. Не делиться же ими с невесткой, которая ответит: «Трясись все в блин». И только во втором часу, спохватившись, пошел спать…
Теперь Дружинин ждал ее внизу каждый вечер и провожал до дома, но по-прежнему не заходил, хотя Любовь Ивановна и приглашала его. «Как-нибудь в другой раз…» Он признался, что для него эти два километра от института до ее дома стали необходимостью, разрядкой после работы. Спросил, не боится ли она злых языков — ведь их видят вместе, — и Любовь Ивановна ответила, что не боится. Ей казалось, что Дружинин начал как бы оттаивать. В нем уже не чувствовалось того усталого безразличия, которое так поразило Любовь Ивановну во время первой встречи. Его неразговорчивость не обманывала Любовь Ивановну — просто человек не любил говорить о себе. Возможно, прошлое, те двадцать два года, прожитые с женой, еще слишком тяжело давили на его душу, и он не хотел перекладывать часть своего груза на эту, в сущности, совсем незнакомую ему женщину. Она подумала, что своим молчанием Дружинин словно оберегает ее. От чего? От лишних волнений за нелегкую судьбу, от ненужной, на его взгляд, тревоги, а может быть, все не так, и он не терпит сочувствия и соучастия, и тем более не ищет чьей бы то ни было жалости… Но все-таки было заметно, что в Дружинине что-то меняется.
Однажды они вошли в густой снегопад. Фонари вдоль дорожки едва проглядывали через снежную пелену. Дружинин остановился, поднял голову и подставил снежинкам лицо. Любовь Ивановна видела, как он улыбается. Снег ложился на его лицо, на улыбающиеся губы, залеплял глаза, а Дружинин смотрел вверх, будто стараясь что-то разглядеть там, в непроницаемой черноте, откуда на него и на землю налетало это белое чудо. Казалось, он замер от прикосновения снежинок, как от забытой уже, доброй ласки. И вдруг Любови Ивановне стало страшно. Ей показалось, что снег не тает на лице Дружинина. Так было, когда хоронили Якушева: налетел снежный заряд, снежинки ложились на лицо Якушева — и не таяли. Сейчас, скинув варежку, она начала ладонью вытирать лицо Дружинина, повторяя: «Не надо так, пойдемте, прошу вас, не надо…»
— Что с вами? — удивился Дружинин. — Ведь это же хорошо! Совсем как в детстве…
— Не надо, — снова сказала она, беря Дружинина под руку. Варежку она потеряла — уронила в снег, но даже не заметила этого.
Они шли молча, и Любовь Ивановна невольно прибавляла шаг. Этот снегопад уже не казался ей ни нарядным, ни праздничным, каким почудился, когда она вышла на улицу. Ей хотелось скорее перебежать через него, скорее оказаться в сухом, теплом доме, скорее отгородиться стенами от улицы. Ее знобило, Но не от холода, а от этого мгновенного воспоминания и испуга за Дружинина, — и, уже подходя к дому, она сказала:
— Спасибо, Андрей Петрович. Дальше я побегу сама.
— Что с вами? — тревожно повторил свой вопрос Дружинин.
— Не знаю. Как-нибудь потом… Просто мне стало не по себе…
А следующим утром Дружинин ждал ее на улице возле дома. Еще было темно. Снегопад кончился, начался мороз, и Дружинин ходил, подняв воротник демисезонного пальто, опустив «уши» старенькой шапки. Увидев Любовь Ивановну, бросил сигарету — яркий огонек прочертил дугу и сгорел в сугробе…
Дружинин вглядывался в лицо Любови Ивановны, его взгляд был тревожным. Она улыбнулась — и Дружинин ответил облегченной улыбкой. Он ни о чем не спрашивал. Снова они шли рядом по этому славному морозцу, их обгоняли, здоровались — то с Любовью Ивановной, то с Дружининым, — и она ловила любопытство в глазах: должно быть, их уже не раз видели вместе. Ладно, пусть! В вестибюле они разошлись, и оба знали, что только до вечера, а вечером все повторится — два километра от института до дома, и легкий, спокойный разговор по дороге. Но вечером все перевернулось так, как ни Любовь Ивановна, ни Дружинин не могли даже предполагать этим утром…
Для Любови Ивановны день выдался трудным, хотя работа шла по графику, который она разработала для всей группы. С утра она с Ухарским работала на установке, потом Ухарский прокатывал бруски, и уже к обеденному перерыву лаборантки принесли разрезанные образцы. К вечеру они должны сделать четыре шлифа — на каждый шлиф уходило по два часа. Эти шлифы пойдут под микроскоп завтра, — сегодня Любовь Ивановна должна была просмотреть вчерашние образцы.
День был как день, и все-таки он показался Любови Ивановне трудным. Она поймала себя на том, что ждет вечера. В перерыве, в столовой Дружинина не оказалось, спрашивать же у его сотрудников, где он, Любовь Ивановна не стала. Долгов, с которым она сидела за одним столиком, заметил, что она оглядывается и часто смотрит на дверь.
— Вы кого-нибудь ищете?
— Нет, — смутилась она. — Что пишет Галка?
Долгов рассказывал, что пишет Галка, но она почти не слышала его. Сегодня, когда они шли в институт, Дружинин сказал: «Иногда мне кажется, что я знаю вас уже сто лет. А иногда наоборот — будто вижу впервые». «А как сегодня — впервые или сто лет?» — засмеялась она. Дружинин ответил, пожалуй, даже слишком серьезно: «Сегодня впервые», — и Любовь Ивановна думала, что же было за этими словами?
Неожиданно, уже к вечеру, позвонил Дружинин и сказал, что сегодня он задерживается минут на сорок — на час. Голос у него был какой-то виноватый, он даже оправдывался: совещание у замдиректора, не вырваться никак…
— Ничего, — ответила Любовь Ивановна, — у меня тоже много дел. Вы позвоните, когда освободитесь. Не будем нарушать традицию.