Эта сильная слабая женщина - Евгений Воеводин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дружинин обнял ее, и Любовь Ивановна прижалась к нему.
— Был трудный разговор? — спросил он.
— Не очень. Но теперь мне и трудный — не трудный…
То, что вдруг так нежданно-негаданно обрушилось на нее — поздняя и поэтому торопливая любовь, с ее новыми заботами и тревогами, уже забытым ощущением жизненной прочности, д о м а, с е м ь и, — оказалось счастьем. Говоря Володьке, что Дружинин — хороший человек, она не кривила душой, он казался ей таким, и она была уверена в своем мнении. Что из того, что они были знакомы всего три с лишним месяца и Любовь Ивановна почти ничего не знала о нем? Узнавание друг друга было тоже торопливым. Оба словно стремились к одному — выговориться, потому что годами, молча, загоняли в себя неурядицы и беды, трудные мысли и духовное одиночество — все, что не просто скапливалось в душе или раскладывалось там по каким-то невидимым полочкам, а как бы спрессовывалось, сжималось в одну тугую пружину, и вот сейчас эта пружина начала стремительно расправляться.
Дружинин был ласков; эта постоянная ласковость была ошеломительной и, в сущности, первой в ее жизни. Порой ей казалось, что этот немолодой уже человек отдает ей все, не растраченное годами и десятилетиями, и с такой щедростью, что Любови Ивановне становилось страшно: а что потом, а если все кончится?
Он вставал раньше нее, неслышно готовил завтрак — такого в ее жизни еще не было! Многого не было. Ни этих вычищенных с вечера сапожек, ни вымытой посуды. Он будто бы оберегал ее от дел, которые она привычно делала прежде, — быть может, потому, что сам чувствовал в ней многолетнюю усталость.
Однажды она сказала:
— Все-таки судьба зла. Как все могло быть иначе, если бы… Ну, хотя бы пять лет назад…
— Не надо так, — мягко ответил он. — Я-то благодарен судьбе.
Они не жаловались друг другу на прошлое. Наоборот, Любовь Ивановна часто вспоминала Якушева, свою жизнь с ним, ни слова не говоря о том худом, что было. Может быть, эти воспоминания были слишком уж частыми, но она не замечала этого и не задумывалась над тем, что Дружинину порой трудно выслушивать их. Это заметила Ангелина, когда они пошли навестить выздоравливающего Жигунова.
«Ты что, свихнулась? Ты хоть раз себя послушай! «Якушев, Якушев!.. Мы с Якушевым, я с мужем…» Вся твоя жизнь там, что ли? А сейчас у тебя что? Ты хоть немного Андрея Петровича пожалей».
Она слабо защищалась. Прошлое есть прошлое, никуда от него не денешься. Ангелина взорвалась:
— Ну, тогда и живи со своим прошлым! Что ты ему прошлое на уши вешаешь? Ему будущее надо, милая ты моя. Бестактная ты или бесчувственная какая-то, черт тебя знает…
Дня через два она стирала, Дружинин читал. Вечером она увидела на столе книгу с закладкой, раскрыла ее. Это был том Толстого. Она пробежала глазами по странице — так, чтобы узнать, что читает Дружинин, — и увидела сбоку, на полях, тоненькую карандашную черточку. «…как большинство вдов, она питала к памяти покойника чувства благоговения, далеко не похожие на те, которые она имела к нему, пока он был жив…». Почему Дружинин подчеркнул эти слова? Упрекнуть меня или оправдать?
Зато он в рассказах о себе старательно обходил прошлую семейную жизнь, то ли потому, что стеснялся ее, то ли потому, что воспоминания причиняли ему боль, — во всяком случае именно так думала Любовь Ивановна, на самом деле Дружинин считал, что есть воспоминания, которые принадлежат только одному человеку, и вовсе незачем делиться ими даже с близкими людьми. Любовь Ивановна знала, что он вырастил дочку, но не свою, а жены от ее первого брака, что она сама уже была замужем и что Дружинин очень любил ее малыша. Но теперь эта любовь оборвалась. Дочка, разумеется, не разрешит ему даже встречаться с малышом. Дружинин был хорош для нее тогда, когда был нужен, — у нее характер матери… А мальчишка скучает по нему, — еще бы! Гулять — только «с дедулем Андрюлем», на идиотский вопрос родителей, кого он больше любит, — папу или маму? — следует ответ: «Дедулю Андрюлю», — и как же это жестоко: лишить любви сразу двоих! Природа возьмет свое, малыш скоро забудет его, но ведь он мог бы еще вложить в его душу что-то хорошее!..
Любовь Ивановна слушала его молча и тоскливо, она не понимала такой жестокости. Дружинин показал ей фотографии внука. Он отбирал их из пачки, но она, протянув руку, взяла всю пачку. С листков бумаги на нее глядели незнакомые лица, и Дружинин коротко объяснял: мать, отец, тоже отец… Это еще до войны. Потом Любовь Ивановна увидела один снимок, старый, с потертыми краями, и узнала Дружинина, хотя тот был на снимке совсем молодым, в военной форме, с орденом Красной Звезды и четырьмя медалями.
— Разве ты воевал? — удивленно спросила она. — Когда война кончилась, тебе было семнадцать. Или это не ты?
— Я, — улыбнулся Дружинин. — Как раз в семнадцать лет…
ДРУЖИНИНПотом Любовь Ивановна будет думать: иному человеку хватит одного военного года, чтобы считать себя сполна отдавшим долг людям. Этот юноша, почти мальчик в военной форме, был для нее уже из другого поколения — из тех людей, которые видели, пережили и сделали куда больше, чем она, — ради других, и нее тоже, и поэтому в ней всегда жило безоговорочное, слепое, даже фанатичное преклонение перед тем поколением, к которому, оказывается, принадлежал и Дружинин.
А Дружинин рассказывал ей об отце. Вот он — высокий, сутулый, словно стесняющийся своего роста. Семья жила в маленьком районном центре Уфимской области. В сорок первом отец ушел на фронт и в сорок первом же вернулся без пальцев на левой руке. Районный зоотехник, дома он бывал редко, мотался по району — так было до лета сорок четвертого. Дружинин хорошо помнил день, когда отец вернулся домой, черный от усталости и злости, и кивнул сыну: «Собирайся, поедешь со мной». — «Куда?» — «Далеко». — «А мать?» Мать лежала в больнице, у нее было плохое сердце. «Она останется».
Вечером к отцу пришел друг. И из их разговора Андрей понял, куда и зачем надо ехать, вернее, идти…
Пришел приказ Сталина — срочно собрать в Предуралье и на Урале стада и отправить своим ходом в разоренные районы Украины. На бюро райкома было решено, что их стадо поведет зоотехник Дружинин. Отец начал было протестовать — как он оставит район, да и жена тяжело больна! Тогда райуполномоченный НКВД, постукивая ладонью по столу, сказал: «Что ж, так и запишем в протокол, что беспартийный зоотехник Дружинин, не понимая обстановки, отказывается выполнить приказ товарища Сталина». Через неделю они уже отправились в путь — отец, Андрей, двое пастухов — два старика, больше было некому, — и с ними увязалась эвакуированная женщина с дочкой, житомирская еврейка, надеющаяся застать своих стариков в живых…
Лето сорок четвертого было знойным, и он на всю жизнь запомнил пыльный и горький запах полыни, стоящий над степью в густом, неподвижном воздухе. Медленное движение стада, медленные круги коршунов в вылинявшем от жары небе были словно в родстве со степными запахами.
С утра до вечера ему приходилось не слезать с лошади, объезжая стадо. Дело это было нехитрое, но к вечеру он изматывался так, что засыпал, где придется: в телеге так в телеге, или на охапке сена прямо возле тележных колес, или, — если они добирались до жилья — в сенцах, на какой-нибудь хозяйской подстилке. Однажды их впустила к себе молодая женщина. Ночью Андрей проснулся, отца рядом не оказалось — должно быть, он ушел поглядеть стадо. Вышел на крыльцо, в душную чернильную ночь, и услышал через открытое окно сдавленный женский шепот: «Возьми меня с собой… Никого у меня нет… Я тебе хорошей женой буду. Не понравлюсь — прогонишь, уйду и слова не скажу… Только возьми». Отец ответил лениво и сонно: «Глупая ты. У меня жена есть, давай лучше спать». Андрей торопливо, почти бегом пошел прочь. Утром та женщина проводила их и сказала отцу: «Спасибо тебе, хороший человек». Хороший человек! А Андрей чувствовал, как все в нем бунтует против отца, он смотреть на него не хотел!
Он перестал разговаривать с отцом, а тот, казалось, даже не замечал этого.
Как-то они дошли до степной, маловодной, почти пересохшей речки, и стадо пило жадно, а люди жадно мылись. Мылись старики пастухи и Андрей; попутчица с дочкой ушли вверх по речке. Отца не было. Снова почувствовав недоброе, Андрей пошел его искать — и нашел. Отец, раздетый, сидел на берегу речки, горбясь, и вся его спина была в мелких белых рубцах и щербинах. Андрей никогда не видел его раздетым. С собой в баню отец его не брал, и только сейчас, глядя на источенную шрамами спину, Андрей понял — почему. Он глядел на эту страшную спину без всякой жалости, даже, пожалуй, с каким-то презрением к человеку, которого ранили в с п и н у… И вдруг отец, словно почувствовав на себе его взгляд, обернулся.
— Чего тебе? — спросил он. — Уходи.