Учебник рисования - Максим Кантор
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Искусство собирания плодов на вернисаже состоит в следующем: надо перемещаться по залу, поддерживая разговор, и, обнаружив среди гостей богатого коллекционера, оказаться рядом с ним, завязать знакомство и забрать чек. Гости разбились на группы, следить за ними было удобно. В лучшие свои дни, на тех открытиях, что удавались, Гузкин продавал по пять, иногда по семь работ. Сегодня был хороший день. Гузкин хладнокровно, как на охоте, выбирал добычу среди богато одетых пожилых господ, высматривал, как легче взять клиента. Некогда скучающие западные богачи приезжали в Россию на интеллектуальное сафари — сфотографироваться на кухне подпольного философа, выпить водки с диссидентом. Теперь российский интеллектуал приехал на охоту в их края, усвоил их правила и действовал не хуже. В сущности, заманить Солженицына или Сахарова на фотосессию в сугробе было не труднее, чем выбить из главы концерна по производству спортивной обуви сто тысяч долларов. И в том, и в другом случае требовалось терпение, убежденность в правоте и некоторые элементарные приемы. Выписанный из Москвы философ Борис Кузин выполнял на гузкинской охоте роль загонщика — он растолковывал значение творчества своего друга группе бизнесменов. Бизнесмены, затаив дыханье, слушали истории о произволе российских властей, о тотальном контроле КГБ. Бароны (де Портебаль и фон Майзель) сами могли рассказать о своем друге Грише, но, стоя среди других воротил, не выделялись, слушали, благосклонно кивали. Иногда бароны подтверждали то или иное положение рассказа — как же, им приходилось бывать в России, они повидали этот суровый край! Тайга, знаете ли! Дикость, if you know what I mean. Wasteland, знаете ли. И совершенно никаких законов. Как, совсем никаких? Да вот, получается, что так. Странно, не так ли? Bizarre, одно слово можно сказать: bizarre. Чаще других вопросы задавал отец нового гузкинского собирателя. Пока Гузкин проводил блестящую негоцию с его впечатлительным чадом, седой джентльмен, сделавший состояние на трагедии восточного Тимора и на резне в Индонезии, слушал о зверствах российской пропаганды — и роли Гузкина в сопротивлении таковой. Прекрасное лицо бизнесмена, обрамленное белоснежными завитками, оживлялось при разговоре о морали в искусстве, о дискурсе свободы, его тяжелые щеки нервно подрагивали — бизнесмен ненавидел русских тиранов. То, что для сына производителя обуви было предметом романтических фантазий, самому производителю обуви было внятно в деталях — ему ли, знакомому с настроениями индонезийских рабочих, не знать, что такое коммунистическая зараза? Фабрикант слушал Кузина и переживал. Кузин рассказал клубу почитателей Гузкина о том, что они, русские интеллигенты, привыкли ощущать себя в России в роли белых путешественников в Африке. Русский интеллигент, подобно исследователю Ливингстону, прокладывает свой путь сквозь джунгли, полные дикарей, и прилежно фиксирует в дневнике нравы и обычаи этой страны. Он аккуратно записывает, как эти русские едят и пьют, он зарисовывает их одежду и обувь, их нелепые знамена и пионерские галстуки, их варварские обряды. Да, это волнующая миссия — оказаться наедине с дикарями: приходится ждать чего угодно. Зачем этот нелегкий труд, эта, чреватая опасностями, стезя? А вот зачем. Однажды Ливингстон возвращается к себе на родину, в цивилизованный край, он приходит в свой английский клуб, где встречает милых людей, таких, каких мы встретили сегодня, и рассказывает им о своих приключениях. Это ради их внимания он вел свой дневник, для их развлечения копил материалы о жизни дикарей. И бизнесмены благосклонно кивали, изучая дневник Ливингстона — Гузкина.
Гриша направился прямо к их группе, наметил жертву, подождал, пока седовласый фабрикант сам кинется к нему, спокойно, в упор, провел короткий разговор. После сложной дислокации с дамами, эта работа показалась игрой: реплика, шутка, еще реплика, еще шутка — и он положил чек фабриканта в карман, рядом с чеком, полученным от его сына. Определенно, это достойное семейство — с ними можно дружить.
Гузкин прикинул траты, сопоставил их с доходами. Он считал деньги не оттого, что был жаден — просто жизнь научила считать. Арт-бизнес, говорил обыкновенно Гузкин своим друзьям, такой же бизнес, как прочие: по финансовой стороне можно судить о художнике — что он из себя представляет. Билет для Кузина в Венецию обошелся Грише в семьсот евро; неделя проживания Кузина в трехзвездочном отеле — еще тысяча; застолья, на которых Кузин ел и пил, не стесняясь, — ну, допустим, тысячу надо положить на еду русского философа. Триста (да, триста, не будем экономить на пустяках) требуется истратить на подарок для дочери Кузина. Итого — три тысячи. Немало, что говорить. Но затраты вполне оправдались. Опустив руку в карман, Гузкин потрогал чеки, их достоинство чувствовалось на ощупь. Был доволен и коллекционер. Своевременная поддержка режима Сухарто принесла ему прочное положение на индонезийском рынке. Ему удалось сделать разумные вложения и построить приемлемое соотношение трат и доходов. Люди, чей рабочий день стоил полтора доллара, производили спортивную обувь, в которой играли теннисисты, чьи гонорары исчислялись миллионами. Если теннисисты получали миллионы за то, что попадали ракеткой по мячу, то бизнесмен получал сотни миллионов за то, что одевал их в ботинки, которые покупал у рабочих за сравнительно небольшую плату. Довольно скверно распорядились своим трудом индонезийские рабочие — но, с другой стороны, кто заставлял их родиться в Индонезии? Решительно никто. В целом же, производство спортивной обуви было организовано совершенно разумно: стоимость картины Гузкина с лихвой покрывалась прибылью. Коллекционер и художник почувствовали, что сделали правильные инвестиции и поздравили себя с разумной прибылью. Они улыбнулись друг другу с пониманием — оба знали, как надо жить.
IVНет, не только собиранием чеков занимался Гузкин в тот день — прежде всего, он занимался тем, что обозначал и утверждал свое место в процессе современного искусства. Гузкин ревниво отмечал посетителей, тех, кто явился к нему на вернисаж. Здесь ли американцы из МоМА? Здесь. А французы из центра Помпиду? Тоже здесь. Он подумал, что долгий бег за трамваем закончился — теперь он сидит внутри теплого салона. «Бег за трамваем» — то была метафора, пущенная в оборот Иосифом Стремовским, и подхваченная московской мыслящей публикой. Если в техническом отношении выставочная политика могла быть уподоблена полю боя или сафари, то в метафизическом смысле творчество рассматривалось как погоня за далеким трамваем прогресса, который горделиво движется вперед, а отставшие пассажиры пытаются догнать его и вскочить на подножку. В давнем московском разговоре, случившемся между Гузкиным, Шайзенштейном и Стремовским, Осип Стремовский нарисовал крайне убедительную картину такой погони. Культура Запада, говорил Стремовский, — динамичная культура, и для того, чтобы войти в процесс, причаститься прогресса, требуется долго бежать следом за ушедшим трамваем. Внутри трамвая тепло и светло. Там, внутри, — подлинная культура. Важно не сдаваться и долго бежать вслед. Надо продолжать бег и тогда, когда ты поравняешься с трамваем — к тебе еще долго будут присматриваться из окон. Ты будешь бежать, не сбавляя темпа, вдоль трамвайных путей, а избранные культурные деятели (давно сидящие внутри теплого салона) будут приглядываться к тебе: стоит брать нового пассажира внутрь — или нет. Вот, ты видишь за окном лица Энди Ворхола и Ле Жикизду, вот проницательное лицо Бойса, вот Тампон-Фифуй. Там, за запотевшим стеклом трамвая культуры — настоящие творцы, жрецы прогресса и динамики. Требуется долго бежать подле привилегированных вагонов, чтобы тебя заметили. Динамичная культура, утверждал Стремовский (и Шайзенштейн с ним согласился) просто не в состоянии заметить статичный объект: требуется нестись во весь опор, чтобы тебя заметили из окна трамвая. И бежали, кидая жадные взоры в глаза вагонов. Не всякий бегун выдерживал такую гонку. Гузкин выдержал — оглядывая зал, художник понимал, что этот венецианский зал и есть салон вагона, уютный теплый салон, где, наконец, можно сесть и вытянуть усталые ноги. Его подсадили, дали вскарабкаться на подножку, впустили внутрь. Садись, Гузкин, сказали ему, вот тебе кресло, мы теперь все вместе будем смотреть на иных бегунов за окном. Садись, отдохни.
Кому обязан он этим успехом? Себе — несомненно. Упорству, ясности единожды поставленной цели — вот чему он обязан. Когда-нибудь, сказал себе Гузкин, надо будет написать мемуары, рассказать о своем пути. Все великие художники писали мемуары: так, ничего специального, наблюдения за жизнью, беглые зарисовки — довольно и этого. Иногда бывает приятно пролистать, скажем, воспоминания Шагала. Надо написать что-то в этом духе, интимную, дневниковую прозу. Например, напишу так: встреча с фон Майзелями. Обедали в доме директора немецкого музея, подавали шабли, речную форель. Барон приобрел одну из тех картин, что я писал по ту сторону железного занавеса — то было изображение пионерской линейки. Да, это вполне может стать темой главы. Надо будет описать, как мальчик из бедной еврейской семьи, прошедший унижения советского быта, стал мировой звездой. Гузкин оглядывал зал, отмечая тех, кого он поместит в мемуарах, встречи с кем достойны упоминания в книге. Вот первый критик свободной России — Яков Шайзенштейн. Можно посвятить пару страниц разговорам с Яшей. Например, о свободе творчества. Вот мелькнули в толпе лица Беллы Левкоевой и Лаванды Балабос. Подумать только, я едва не связал себя с этой сомнительной московской галереей. Про ее мужа чего только не рассказывают. Тысячу раз правы те, кто советует держаться подальше от русских богачей — разве знаешь, как наживают они свои капиталы. Художник моего уровня не должен себя замарать. Гузкин решил ничего не писать о Белле Левкоевой в своих мемуарах. Но были в толпе и такие, кого обойти вниманием просто неприлично, были среди публики те, чьи руки, протянутые из трамвая цивилизации, выручили Гришу в тяжелую минуту. Скажем, Барбара и ее помощь, вернулся к рассуждениям о своих дамах Гриша — и вернулся он к этой теме своевременно: все три возлюбленные его, потеряв было Гришу в зале, сызнова обнаружили художника. Они совершили плавный разворот, осмотрели картины, украшавшие дальнюю стену, и теперь снова двигались к нему сквозь толпу. Да, Барбара, думал Гриша, благодаря ей я полюбил и узнал этот мир. У всякого человека должна быть своя юная Европа — первое приключение в свободном мире, первое прикосновение к цивилизации, которое не забудешь. Чудный характер, преданная любовь. Надо объективно признать, что определенную помощь Грише она оказала. И, прежде всего, подумал Гриша, она помогла тем, что верила в мое творчество, надо будет описать это в мемуарах, найти верную интонацию. А эти милые завтраки в Париже! Оскар любил заходить к ним по утрам. Очарование молочного парижского утра, когда замыслы картин с дебильными пионерками роятся в голове, когда верная подруга разливает кофе, а верный друг делится с тобой проектами инвестиций — что сравнится с этим? За окном — колючий шпиль Нотр-Дама, на столе — предложения оффшорных компаний, как это забудешь? Клавдия совсем иная — но разве и она не вложила усилий в его карьеру, разве она не причастна к сегодняшнему успеху? Не будем сбрасывать со счетов и ее мужа — Алан помог, определенно помог. Конечно, отношения сложились не самые простые, но разве от этого любовь с Клавдией была менее страстной, а ее помощь — менее эффективной? Гузкин вспомнил званые вечера на рю де Греннель и первые опыты общения с клиентами. Как робел он, называя цену картины! Порой, собираясь сказать «сто тысяч», он смущался и говорил «пятьдесят». Как помогала ему Клавдия в этом вопросе! Обычно она брала коллекционера под локоть и, затягиваясь сигарным дымом, говорила так: не смущайте художника, мой дорогой. К чему расчеты, запятые, дроби? Платите круглые суммы, Жак (или Жерар, или Венсен). Сколько вы получили за посредничество в Косове? На ваших кассетных бомбах никто ведь не экономил? Аристократка, подумал Гузкин. Что значит древность рода! Вроде бы и Барбара — баронесса, а все же — не то! Не умела Барбара вот так спокойно, с жестокой улыбкой, затянуться сигарой и протянуть руку за чеком для Гузкина. И это значит, что забота Барбары о художнике носила скорее отвлеченно-романтический, нежели практический характер. А, если так, то уместны ли упреки Барбары в том, что Гузкин выбрал Клавдию? Но кто действительно помог, кто сыграл решающую роль в его карьере — это Сара, и Гузкин отдавал себе в этом отчет. Без нее не было бы сегодняшнего триумфа. Именно Сара помогла в самых нужных, решающих встречах. Но так думает каждая из них. Вот они, все трое. И каждая дорога ему, да, каждая. Они подходят с разных сторон одновременно, зажимают его в клещи. Гузкин поискал пути отступления. Где же Оскар? Но дантист исчез, затерялся в залах музея. Было бы разумно спрятаться от Клавдии возле ее мужа, барона де Портебаля — Гузкин обернулся к барону, но тот был занят разговором.